.АЯ библиотека!

Публицистика

Главная Проза Публицистика Звездинский вальс

Звездинский вальс - Этот день мы приближали, как могли...

«Этот день мы приближали, как могли...»

У летнего воскресного дня свои милые и добрые заботы, если солнышко, если бездонен голубой купол неба, если грядет сенокосная пора, если манят к себе озеро, река, березовые рощи... Сколько этих чудесных «если» можно назвать, если на земле мир, если ничто не угрожает дому твоему. Кто думал, что беда придет 22 июня сорок первого года, и сразу померкнут краски, и в каждом доме надолго пропишется тревога. Испокон веку не занимать было русской женщине ни трудолюбия, ни терпения, а тут такое испытание выпало, что перед жестокой правдой той бессильны слова.

Женщины госплемзавода «Москаленский» такие же, как в других селах, но когда речь идет о трудовом подвиге в годы войны, они кажутся особенными.

Марфа Константиновна Боброва:

— — От чего начало брать? Мы так хорошо уже начинали жить. Я, наверное, не сумею объяснить, но очень хотелось скорее построить социализм, как Ленин завещал. Как всколыхнул деревню призыв: «Девушки, на трактор!» Ой, до чего же мне нравилось, когда шли трактора. Гул услышу — все побросаю и бегу за околицу. Или техничкой с тряпкой, или на трак- торе? Меня взяли, а то и не взять! У меня природный, может, талант — к технике, к железякам разным. И трактор освоила, сначала «Масигарик», потом «Кейс», на слесаря выучилась. Сейчас за что бы женщина ни взялась, никого не удивишь. Вон Валя Терешкова в космос полетела — нормально. А тогда девчата на тракторе — диво! Но одно дело, когда главная сила — мужики, а мы вроде как помощники, а другое, когда весь спрос с тебя.

И все на тебя — хлеб растить, огороды, дров нарубить, напилить, на ферме работать, да еще ребятишек беречь. День на работе, а еще и ночь прихватишь — то на сушилку, то на элеватор, то за сеном...

Я как помню начало войны? Вдруг такой крик — от хаты к хате. Моего Ивана Петровича взяли прямо с фермы. Провожала, так ревела, так ревела!... Только недолго он и повоевал. Ранило Ваню, он мне карточку из госпиталя прислал, в халате, перевязан, а потом все — тишина... Ну, а после войны через несколько лет и началось — все стали искать своих мужей, которые не вернулись, вдруг бумаги казенные ошиблись. И где могилка его, чтоб съездить хоть разик да цветочки к изголовью положить, землицы нашей привезть... Когда одолеет печаль, закручинимся мы, вдовы, одно утешенье, что судьба равная у нас — без мужей дом держать, судьбу не ронять, да сердце все равно болит. Теперь уж мы старые, а тогда еще в самом расцвете годы были, только жить да любить, да детей рожать...

Нина Савельевна Убогова:

— — Когда объявили войну, вроде что-то черное небо заволокло. Митинг собрали, говорили речи, мол, не так страшен враг, мы его быстро одолеем и вернемся. Все верили, что так и будет. А немец как попер — и все ближе к Москве, вон сколько у России отхватил, и все мало. Тут хворостиной иной раз скотину хватишь, и то осадок на душе. А тут такая жестокость на народ навалилась, даже поверить страшно. Но мы духом не падали. Все больше и больше мужчин уходило на фронт. Дошло и до нашей семьи. Отца на запад, брата на восток. День начинается — о них думаешь, спать ложишься — они в сон приходят. Нам повезло — и Володя вернулся, и батька, хоть и ранило его тяжело в сорок третьем, на костылях пришел...

А мы, комсомолки, на нас надежда и опора. Вдруг весна затяжная, падеж ягнят, девчата, помогайте...

Мне премию дали — мужской костюм. Мы же пообносились по-страшному. И сшила я себе костюмчик, так за меня все девчата радовались. Тогда не завистью жили, кто лучше, кто больше, а радовались радостью товарища, подруги. Конечно, война всю жизнь перекосила, но не убила в людях человеческое — веры, доброты, радости. И мешки на себе таскали, и в сенокос на граблях, и зерно на быках от комбайнов возили, а душа не скукожилась. И радость — пели, и горе — пели. Я песенницей была, и вот начинает заря зариться, значит, время песни заводить. Они людей сдруживали. Сейчас поют мало, редко, ну, в хоре, на большом празднике, на семейном торжестве, а у нас с песней день начинался и кончался.

И это хорошо, что в молодости мы привыкли все делать по совести, и главную заповедь выполняли всю жизнь: «Работа стоять не должна!». Эту линию вел и Пащенко, наш директор, и ее продолжает Мубаракшин. Сейчас такое время, время перестройки, и как было бы правильно, чтобы все поняли, что надо жить в ладах с совестью, что работа не должна стоять, если мы хотим жить завтра лучше, чем сегодня. Ну, это я уже от лица моего поколения говорю...

Наталья Макаровна Карпович:

— Когда живешь долгую жизнь, невольно сравниваешь вчерашний день с сегодняшним. Звездино и Землянки — это как два разных мира, хотя между ними всего шестьдесят лет. Мы уже привычно говорим, что жить стали лучше. А вот как измерить это самое — «лучше»? Нет даже фотографий, чтобы внукам показать те бараки да землянки, когда на троих — четыре квадратных метра. Говорим: Россия вышла из вековой нищеты и темноты. А как мы это видим? Наверное, все имущество тогдашних жителей села (его и селом-то не назовешь) на подводу поместилось бы. За спиной — гражданская война, разруха, первые шаги коллективизации, но зато впереди — надежды на лучшую жизнь, радость коллективного труда. Любой из старожилов скажет, как дружно жили в тех бараках, вот уж на самом деле — в тесноте, да не в обиде.

Сейчас какие дома строим — загляденье! Но мы же знаем, почему стало такое возможно. Да, поднялся на ноги наш племзавод, миллионные доходы дали возможность строить не времянки, а добротные и красивые дома. Но ведь к миллионным доходам надо было прийти, потрудиться крепко.

Вы посмотрите наши кошары — тепло, просторно, сухо, вода с подогревом, механизация, у чабанов сменная работа. И все равно говорим, что трудно, думаем, как облегчить нелегкую чабанскую работу.

...Только стали первые дома строить, не век же в землянках жить, уже и новоселья первые отгуляли, а тут 22 июня. День воскресный, народ собрался на поляну за клубом. Любили миром собираться — и попеть, и патефон послушать, и в домино поиграть. Гуляния не получилось, все, как про войну узнали, по домам разошлись. Ну, а дня через три начали мы мужиков да парней провожать.

Сейчас в летний вечер идешь по селу — сидят на лавочках те, кто все силы отдавал для Победы. Ветераны наши. На руки их поглядите, поговорите — хоть книгу про них пиши. Бачина, Тимкина, Боброва, Егорова — какие труженицы, какие были молодые да славные. Война обездолила многих, не за кого было замуж выходить, где-то в братских могилах спят вечным сном их суженые. Я и сама с девятнадцати лет здесь. Как-

то душа прикипела к этим местам, к работе, к людям. А те годы для меня всегда как точка отсчета — из какой беды поднялись, какую жизнь строим!

Елена Ивановна Левочкина:

— Как окот начинается, меня всегда на помощь зовут. И на стрижку зовут. Мне дома на пенсионном отдыхе не сидится, я привыкла жить в работе и на людях. Мы перед войной жили в деревушке, которая так и называлась — Маленькая. Потому так и называлась, что маленькая была. Даже школы не было, а нас в семье четыре девчонки да два парнишки, вот бате и присоветовали совхоз № 16, так он и в документах, и людьми звался. Так что в школу учиться я уже в десять лет пошла. Купили мы землянку за шестьдесят рублей, окошки на земле. Только тем-другим обзавелись, хлеба вдоволь поесть успели, как пошли беды. Сначала отец помер, а тут и война.

Мужики ушли на фронт — трактористов не хватает. И я подалась на курсы. Экзамен устроили. Магнето стук-тук-тук, стук-тук-тук. Ищи, говорят, Левочкина, где неисправность. А что ее искать — проводочек отсоединился, вот и стук. Из этой дивчины, говорят, трактористка получится добрая. И еще сказали: «Толковая». Вот и работа тяжелая была — и на колеснике, и на быках, и ночью зерно веем, упадешь часа на два- три, поспишь, и опять работа стоит, но молодые были, нас усталость не брала, все с песнями, все друг до Дружки гуртуемся. Нас и сейчас старая дружба сводит и выручает. Так четыре года военных и вынесли на плечах, на руках, на вере и энтузиазме. Уж так верили в победу! И все думали — какой день будет? А весной в сорок пятом аж нетерпение — скорее, скорее, тут посевная, все в поле. И как же совпало: День Победы, праздник какой, и зерна ложатся в землю, чтобы новым хлебом встречать наших воинов-победителей. Уж как мы их встречали!..

А в году сорок восьмом меня зовут в контору: «Давай, Левочкина, на окот в помощники к Дмитрию Моисеевичу». Всякую работу знала, не чуралась, а к овцам не подходила. «Дядя Митя, — говорю, — как я этих ягнят к матерям определю, они же все на одно лицо».

Оказалось, дело нехитрое — по номеркам. И все стало получаться, даже премию дали. А у нас как? Получается, значит, доверяют что потруднее. Давай, Левочкина, учись акушерить...

У нас своя страда — стрижка, тут все помогают, кто может, всем работы хватает. Я и ножницами стригла, и машинкой — и опять в передовые вышла, на республиканский конкурс в Оренбург ездила, второе место взяла, потом в Волгоград, на областном конкурсе побеждала, других учила и старым методом, и новым. Мне всегда неловко отставать, стыдно. У меня все настроено — мысли, руки — только на одно: обгоню! Меня чабаны уважали, потому что я одна женщина — старший чабан и с ними на равных все могла. Иногда Пащенко или Мубаракшин соберут нас: у кого хорошо, у кого плохо, и выходит здоровый мужик виниться, а мне смешно...

Вот сейчас много говорят о перестройке. Верно, в сельском хозяйстве есть где умную голову приложить, подумать хорошенько. Дисциплину поднимать надо, чтобы по совести трудились, а то есть у нас еще такие, что стыд потеряли. И откуда такая болезнь у деревенского человека? Ни грамма самолюбия! Я с детства любила все переделать в доме, на огороде ... Выскоблю, размету — и жду похвалы! Любила, чтобы меня хвалили. Тогда я на другой день еще больше расстараюсь. И та закваска на всю жизнь со мной. Люблю похвалу, доброе слово дороже премии. Вот и старалась. Да и грех жаловаться — хвалили, орденом Трудового Красного Знамени наградили, медаль «За освоение целинных земель» имею, серебряную и золотую медали ВДНХ.

У нас сейчас пожилые люди активнее и в работе, и в клубе, и на празднике, чем молодые. Раньше возьмет Миша Дудьев гармонь — танцы до упаду: полька, краковяк, кадриль, тустеп, вальсок. А песен сколько знали — до утра играй, гармонист! Конечно, время сейчас другое, но лучше надеяться на себя и в работе, и в радости...

Александра Ивановна Зубарева:

— Война требовала терпения и мужества не только там, на фронте, но и здесь, в далеком тылу. И еще какого терпения и мужества! Мы боялись волков. Как выпадет ехать мимо Волчанского лога, так сердце в пятки уходит. Боялись возить бочки с горючим. Было, что и волки нападали, и бочка взорвалась. Тогда строго было. Сейчас вон хлеб — вольный, кусок упал — не наклонимся, а мы однажды ночью везли сдавать зерно, заснули, а бричка перевернулась. Так мы до зернышка собирали, из земли, из травы, хорошо, что обошлось — не хватило всего двести граммов. А вдруг бы не смогли собрать? Жили-то по законам военного времени.

Я вот часто думаю, что нам давало силы? Доведись сейчас такие испытания, неужели б снова выдержали? Жизнь-то сейчас хорошая, в каждом доме достаток, набалованы им, занежились.

Время нас к жизни готовило самостоятельными, жизнелюбивыми. А какие парни были — орлы! Теперь Уж его нет в живых, но кто знал, благодарно вспоминает Николая Голыша. Его любили молодые и старые.

Все вокруг него вились — надо работать или песни петь. Уходил на фронт — высокий, красивый, добрый. Мы всех парней ждали домой, но его особенно. Он был и человеком хорошим, и чабаном знатным. Он еще братья Грибковы — Николай, Иван, Василий, Лаврентий, Вячеслав — тон задавали: то соревнования на велосипедах, то конные состязания, то качели такие соорудят — взлетаешь вверх метров на шесть. Стройные парни, как вербы, отчаянные. С уважением к людям. Для меня они и есть поколение, которое выросло сильное духом, надежное, и нам, девчатам, нельзя было быть хуже. Вот так мы и жили свои года...

Надежда Федоровна Заушицына:

— Сейчас и в школе, и на ферме, да и вообще в общественной жизни активнее девчата. Парни стали застенчивее, что ли? Теперь редко кто из них душа дела или душа компании. Может, потому что перевелись в деревнях гармонисты? Я помню, как мы все хороводились вокруг Павлика Штепана, Михаила Нетягина. Гармонь веселила, гармонь сдруживала, гармонь сватала. Услышишь ее переборы — босиком бежишь на танцы. Сейчас вот и музыке учат в музыкальной школе, в домах сельских появились пианино, в Доме культуры баянов сколько, а гармонистов нет. Один погиб на войне, другой инвалидом вернулся — ниточка порвалась. А жаль... Очень мы любили вечера, когда они играли. Ну, да война осиротила нас. До войны в круг соберемся — сколько невест, сколько женихов! А потом кто остался? Одни девчата, и не за кого замуж выходить. Разве ж то женская доля — одной вековать, материнской радости не спознать! Начнешь вспоминать подружек, с кем на вечеринки бегала, — и та одна, и та одна...

Мне в сорок первом шел шестнадцатый год. Сейчас девчонку в эти года ласкают, да жалеют, да под крылышком держат, а на нас вся работа легла. Работу можно одолеть, а вот когда горе в дом... Отец погиб под Сталинградом, два брата тоже головы сложили. Вот уж и я состарилась, и жизнь под горку пошла, а они В глазах молодые, и у батьки улыбка такая виноватая, будто его вина в том, что пришлось спокинуть дом.

Мальчишки, какие сейчас беззаботно мяч гоняют, работали от зари до зари, где-нибудь сон их сморит, то в копнителе уснут, то в зерно зароются, вот и гляди за ними. Помню, как Колька и Витька Здоновы, пацанята малые, все просились: «Дайте за плугом походить». А сами босые, одежонка кой-какая, а целый день в погонщиках ходят... Такое детство. Кто ж из нас, все это переживших, сил для мирного труда пожалеет?

Прасковья Петровна Шеерман:

— Сейчас дитя нарождается, а ему приданое готово. Все беленькое, кружевное, какие распашоночки, пеленочки! Я с сорок четвертого года акушерствую. Можно даже посчитать, сколько новорожденных приняли мои руки! В общем все, кто послевоенного времени рождения, — мои крестники. И когда маленький сверточек лежит спеленутый, еще только комочек жизни, все вокруг только добрее. Такая у меня радостная работа. Хотя, конечно, трудная, всякие в ней бывают ситуации. И я могу свой пример привести, чтобы сравнить, что такое война и что такое мир. Село уже не маленькое было и в войну, а женщины не рожали, на всю округу — 5 родов в год. Это как взять и подрубить под корень зеленое дерево, которому природой дан долгий век. А сейчас — 100 — 150 родов! Я так скажу: ни один отец, ни одна мать не хотят детям горя. Те, кто на планете убивает детей, делает все, чтобы они умирали от болезней, от голода, под бомбами, в огне, — нелюди. Если для того, чтобы сохранить мир, надо трудиться вдвое, втрое больше, значит, надо так и трудиться. И за примерами такого труда далеко ходить не надо, они в нашем селе есть...

...В совхозе проводился вечер. Пригласили на сцену подняться трактористок военной поры. И решили сделать фотографию на память. Чтобы на фоне трактора, войну их снять-то было некому, а жаль... Можно только представить, какие они были — молодые, красивые, каждая из тех, кто «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». А Мария Петровна Монченко подняться по ступеням не могла: совсем отказали ноги, с палочкой и то с трудом ходит. Когда она отрывает билеты кино, подставив под больную ногу стул, кто не вспоминает, а кто и не знает, что эта женщина не жалости достойна, а уважения. И прежде всего за то, что сердце ее отзывалось на боль. И лучшие годы для нее те, когда она была трактористкой.

Я не знаю, как сберечь для будущего подвиг этих женщин. Потому что время летит так неумолимо быстро. Еще нас от трагического июньского дня отделяют только сорок шесть лет, не так и много с точки зрения истории. Почти вчера. Но даже для музея или памятника не сыскать старенький трактор, на котором работали и Маша Монченко, и Варя Бачина, и Марфа Боброва... В моем архиве хранится копия уникальной фотографии, редкой и... исторической: известная в годы войны на всю область трактористка Анна Кирюшина приклонилась к плечу знатной, славой окрыленной Прасковьи Ангелиной. Короткие стрижки, лица, просветленные радостью, верой в свои силы, в свою причастность к делу, которое необходимо стране и доверено им, простым деревенским девчатам. Символический снимок предвоенной поры — лик поколения, в котором все — героини, даже если у них нет высоких наград. И любая из трактористок госплемзавода «Москаленский» естественно вписывается в эту фотографию на место Анны Кирюшиной.

И все-таки Мария Петровна в тот вечер должна была сказать свое слово. Не за расписные полушалки поблагодарить, хотя подарки всегда приятны.

— Вот мы стоим перед вами, поседевшие, постаревшие женщины. Бабушки по возрасту, есть ли внуки или нет — вопрос другой. И по нашим лицам, по нашим рукам можно судить, как мы жили. Молодые говорят: «Чему же завидовать? Натерпелись, на работе надрывались, болячки на старость зарабатывали. Могли и полегче дело найти, не все же в трактористках да на ферме трудились». Да в том-то и дело, что не могли! Права такого не имели, совесть не позволила. Может, сначала и хотелось доказать характер, хотелось, чтобы про нас говорили: «А ну-ка, девушки! д ну, красавицы!» Хотели испытать себя там, где трудно. Но в этом было и другое. Мы помним, как уходили наши хлеборобы на фронт. Землицу брали в платочки, хоть горсточку, полю кланялись, передавали нам трактора, комбайны, надеясь на нас. Да и могла ли страна победить без хлеба? Самолеты, танки, пушки — все дали фронту те, кто в тылу, а нашим заданием был хлеб. Вот сегодня, когда придете домой, за ужином подержите на ладони кусочек хлеба — не спешите... И нам больше ничего не надо. Будете уважать землю, хлеб — вспомните и нас. А еще скажу: спасибо за заботу о нас, ветеранах. Переселили всех в благоустроенные квартиры — печи не топить, за водой не ходить. За всех сейчас говорю...

К одной из солдатских вдов привели меня письма. Когда с войны не вернулся мой отец, я не понимала, что больше ждать не надо, и ждала, и разговаривала с ним, а когда выросла — поняла, ждать перестала. А Руфина Васильевна Пушкарская ждет...

Каждое утро, как встанет, перво-наперво поклон Петру Михайловичу, Пете: «Добрый день!» На портрете он строгий, не подступись, а в жизни мягкий был, без норову, душою нежный. А уж заботливый какой! Она как увидела его в первый раз — он с сестриным мужем в Стрелецкую слободу летом приезжал, так сердце и обмерло...

— Помнишь, какое лето тогда стояло, — благодатной красоты. Мы еще ходили на речку, любили по берегу гулять. Речка у нас хорошая, Мцна. Так я, Петя, более ее и не увидала. Родни в тех краях теперь нет, а как с тобой в Сибирь приехала, одна ездить не люблю.

Я часто думаю: почему ты меня выбрал? Девчата были и покрасивее меня, и боевые, и характерами лучше, удобнее. Со мной, с порохом, легко ли жить? Другой бы на раз дверью хлопнул и ушел, а ты на мое «кипение» имел свое терпение. И все ладно у нас было, потому, может, что любили друг друга. Мне рядом с тобою на крылечке посидеть, голову на теплое плечо твое приклонить — счастье...

Почему так подробно мне хочется рассказать о них? Есть ведь в Звездино, Николаевке, Пролетарке и другие вдовы, которые характерами оказались сильнее, чем Руфина Васильевна, и, может быть, сделали для общего блага больше, работая на тракторах, на фермах? Но здесь — письма. Здесь по ним можно проследить не только историю любви, связавшую двоих конкретных людей, — нет, историю любви, которая оказалась сильнее беды, давала силы выжить, выстоять разве только им? Эта история документальна и возвышенна.

— Когда мы сюда приехали? В тридцать шестом... И так мне дивно было, что тебя, Петя, по имени-отчеству навеличивают. Откуда в тебе, молодом, такая серьезность была и в работе, и в отношении к жизни? А мне б в квартире уют навести, проводить тебя утром и встретить вечером. Ты, бывало, идешь — вижу, на пороге жду, и так мне радостно, так тревожно — стоять и ждать. Ты по волосам рукой проведешь — и в комнату, к люльке: как там Вовка во сне посапывает... Вода в рукомойник налита, чайник пыхтит, ужин сбираю и все-то припеваючи. Что еще надо — и угол свой, и мужа хороший, и сынок здоровый, и, бог даст, еще ребеночек народится скоро... Ты мне говорил, Петя, что у нас будет большая семья... Ладно, говорила я, пусть будет большая, вот хату поставим...

Солдатская вдова Руфина Васильевна Пушкарская:

— Хату поставить не успели, да и все нажитое в одном чемодане умещалось. И то надо, и другое, а Пушкарский поехал в командировку в Москву и привез подарки — скатерть, покрывало, полотенце с розовой каймой. И еще купил он своей Руфиночке черное крепдешиновое платье, уж очень оно ей шло. И туфельки легонькие, удобные, на звонких каблучках. Только покрасоваться в обновках успела, а тут война...

Это ж, Петя, выходной был. Мы еще на покос собирались, телка у нас была, без коровы в деревне с детьми нельзя. Поливали огород, а тут кто-то и принес весть, что на западе уже наши города бомбят. Ты сразу в контору, а я реветь. Понимаю: реви не реви — беда пришла не ко мне одной, а вся слезами обливаюсь. Знала: ты ни за чью спину прятаться не станешь. Я и прежде думала, глядя на тебя, что, наверное, вот такие были красные командиры в годы гражданской войны. Повестка из военкомата все решила быстро. «Собирай меня, жена, — сказал, — в дорогу. И чтоб слез твоих я не видел...»

Ах, зачем она в ту ночь, когда провожали бабы своих мужей на фронт, все бодрилась, улыбалась? Ей бы обхватить руками его за плечи да голосить, как другие, а она в клубе, где сидели до утра в ожидании воинского эшелона, песни петь затеяла. Разные — про любовь, про расставания... Одна стала подпевать, другая... И Петя пел. От легкого теплого его дыхания падал ей на лоб непослушный черный завиток, а она поправляла — и тогда встречались их глаза, как в дни первых свиданий.

Отчего сердце, всегда чувствовавшее всякую малую печаль, не подсказало: мол, не надо, Руфина, эту песню петь, беду накликаешь. И откуда она ее знала — старую казачью партизанскую песню. Другие забываются, а эта и по сей день до словечка в памяти. Как там пелось? «Я уеду в утро голубое и, быть может, больше не вернусь». И еще: «Потеряю там свою кубанку с молодой кудрявой головой...» У Петра Пушкарского так волос кудрявился!..

Ушел эшелон, добралась до дому, теперь поплакать бы, а слез нет. Только за что ни возьмется, все из рук валится...

— Какой, Петя, ты мне завет дал? «Расти детей, береги...» Только и нам, женщинам, тоже выпала своя война. Надо было столько вытерпеть: и в совхозе работать, и дома быть за мужика и за бабу, и досыта не поесть, и досветла не доспать. Нынче зимы какие-то теплые стоят, а тогда мы так мерзли: на работе настынешся, дома не отогреешься. Лягу с мальчишками, с одного бока Вовка, с другого Борька, они прижмутся, спят, а я не усну, пока, Петя, обо всем с тобой не переговорю. А если от тебя письмо придет, я голос твой слушаю, будто ты мне его тихо так наговариваешь. А то ждешь-ждешь «треугольничек» с фронта, и внутри ровно струна натянута...

Пушкарский знал, как неопытна в житейских деревенских заботах молодая, хрупкая его жена, как нелегко сходится из-за своей застенчивости с людьми. Девятнадцать месяцев почта приносила ей не просто письма — такую нужную моральную поддержку.

— Как мы ждали писем! Вроде только тем и жили — от весточки до весточки. Работаешь, куда пошлют: кто в поле, кто на ферме, кто лес возит, кто на току. Уставали так, что только б до дому дойти. А кому письмо пришло, к той все и сходятся. По кругу читаем — никаких секретов. Ежели с передовой — помолчим, ежели из госпиталя — подбодрим, ну, а где скорбная весть — вместе и горюем. Я твое письмо как получу, сразу помечаю: получила во вторник или четверг, что было в тот день — сено ли косили, Борька ли болел... Думала, вот ты придешь, и мы вместе дни, что порознь прожили, перелистаем. Теперь вот листаю одна...

«Руфа, я получил от тебя семь писем, в том числе сегодня три. Ты, милочка, извини, что долго не писал. С 22 марта по сей день нахожусь в ожесточенных боях, все время на передовой... Дней пять назад видел Гусева, он воюет вместе с Мамонтовым и Коровиным. А где Жирнов с пятой фермы — не знаю, по-видимому, погиб или ранен. А Кулешов, зоотехник, убит 23 марта пулей в грудь. Я пока жив. Уже привык к авиации, пулям и минометам, выносим с поля боя раненых — назначен командиром санитарного взвода. Вообще наши сибиряки не знают страха, дерутся героически... Ты спрашиваешь, как быть с телкой? Мой совет — держи и дождись от нее коровы. Постарайся посеять огород, на мое скорое возвращение не надейся. Война...»

«Постарайся написать, как живет наш совхоз. С какими показателями вышел по окоту. И вообще, как обстоят дела с овцами, какие виды на урожай, как растут травы. Привет всем чабанам, кого увидишь».

«Ты постарайся купить шерсти на валенки. Вовочке посылаю цветочек. Вчера, милочек, прочитал в «Правде» о присуждении переходящих Красных знамен лучшим совхозам. Мне стало обидно, что наш совхоз обошли Черлакский и Марьяновский...»

«Завтра утром идем в бой. Он будет трудным. Но, моя родная, ты знай, что я буду достойным сыном Родины. Я не хочу смерти, но ты пойми, что на войне не могут быть только счастливые случаи. Я думал сегодня о многом: о нашей любви, о наших детях, о наших матерях... Человечество еще не знало такой жестокой, такой ужасной войны. Два дня назад схоронили моего лучшего друга. Моя дорогая, не верь никому, что на войне умирать легко. И я тоже не хочу умирать, но, если моя смерть приблизит хоть на одно мгновение так нужную нам победу, я отдам свою жизнь за тебя, за сыновей, за многострадальную Отчизну. Ты расскажи детям, что их отец пошел на это сознательно, и пусть они не скорбят, а хранят мир каждым шагом своей жизни...»

«Я, возможно, буду писать редко, это письмо и то не знаю, когда смогу отправить. Ребят жалей, особо не серчай. Ты большую мою карточку постарайся поместить в рамку за стекло, и чтобы они меня не забывали...»

В январе сорок третьего пришло последнее письмо...

— Грустное оно было. Ты, Петя, хотел меня ободрить, а я читала и плакала, будто прощаешься со мной. И как что случилось — только и жду почтальонку. Она руками разведет, мол, нету, Руфина, тебе весточки, а я, веришь-нет, по всей деревне за ней следом иду, а вдруг конвертик для меня на дне сумки лежит... Потом известие пришло: так и так, пропал без вести. Люди добрые, как без вести? Ведь он же по земле ходил, рядом с кем-то в атаку шел, у него были друзья, — куда же канул муж мой дорогой? Ни следа, ни памятки. Разве так бывает? Он же не песчинка — человек! Я ждала, Петя, что все прояснится. Не смирялась. Сыночкам карточки твои показывала, письма твои читала...

В мае сорок третьего командир роты Парфенов прислал письмецо, что видел младшего политрука Петра Михайловича Пушкарского в бою за деревню Синявино, за высоту 43,3. Ранило его тяжело в живот. Отправляли в медсанбат без сознания. Обещал Парфенов найти, где он, да, видать, и сам голову сложил.

Вот мы говорим, что у каждого ветерана войны свои высоты — с именами и безымянные. А у вдов солдатских только ли та безмерная ноша, что вынесли они в тылу в годину испытаний? Тогда, ответьте, почему у Руфины Васильевны хранятся газетные вырезки, в которых упоминается высота 43,3? Та самая, которую удерживали, брали земляки наши из Тосненской дивизии? Уже много лет спустя отнесла она письмо Парфенова в военкомат, вдруг ниточка найдется, где и как искать, да не связался узелочек. Так и остался для вдовы ориентиром памяти клочок земли с пометкой высоты 43,3. Да будь в тех краях (а она искала) на братской могиле имя ее мужа, она бы давным давно съездила к нему с поклоном.

— Про слезы мои стены знают. Беду напоказ не носят... Вот я сейчас, Петя, накрою стол той скатеркой, помнишь, что ты из Москвы привез? Она целая, я ее штопаю. Достану из комода полотенце, у него только каемочка отцвела. Платье надену твое любимое. Позову соседку. Или побуду с тобой одна. Молчишь... Порушь эту немую тишь, ведь я — жена тебе. Ты молодой на портрете остался, а я-то, гляди, совсем постарела. Голова стала белою. Наказ я выполнила — сыновей вырастила. Боря на тебя похож — глаза такие же голубые. Институты окончили, внуки у тебя уже большие, Петя. Костюм твой довоенный долго в шкафу висел, на выпускной Вовке из него перешивала. А ты не откликаешься, соколик мой, и земля молчит, будто не слышит, как я читаю письма твои, разговор с тобой веду. Прости меня за слезы мои. Мой милый, если б не было войны!..

...Вот такая история. В тот день, когда мы вели разговор с Руфиной Васильевной, на столе стояла еще и третья чашка — Петра Михайловича. И в этом святом ритуале ожидания была не привычка, а горькая и неутихающая тоска солдатской вдовы, каких в каждом селе вон сколько! У других и писем таких нет, и портретов, а у иных и детей не народилось.

На одном из вечеров в Доме культуры совхоза читали вслух со сцены письма Петра Михайловича, и девушка, которая держала их в руках, была такая же тоненькая и темноволосая, как Руфина Васильевна в молодости, и голос ее дрожал от подступавших слез. В зале плакали все. Когда девушка спустилась в зал, чтобы вручить Пушкарской подарок — отрез на платье, она опустилась на колени перед седоволосой маленькой женщиной в черном одеянии, и зал встал. Чтобы отдать дань уважения, благодарности не только погибшему односельчанину, Петру Михайловичу Пушкарскому, не только его жене, так хранившей память о нем, но и всем вдовам... Всем женщинам, которые и после войны работали за двоих, растили детей. И спроси их сейчас, о чем болит душа, один ответ услышим мы: «Только бы не было войны, чтобы не было больше никогда солдатских вдов!»

***

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить