.АЯ библиотека!

Публицистика

Главная Проза Публицистика Конец атамана Анненкова

Конец атамана Анненкова - ---------------

Сибирь 1918—1919 годов. Разгул контрреволюционной буржуазно-помещичьей военной диктатуры ставленника Антанты адмирала A. В. Колчака, объявившего себя «верховным правителем России».Жилет из тонкой палевой шерсти. Галстук. Манишка.

Только одна одежда и говорит суду, что свидетель— лицо штатское. Совслужащий. Все остальное — осанка, холеный бобрик, добротные усы фельдфебеля — изобличает в нем человека, десятилетиями носившего военный мундир.

Достав из жилетного кармана массивные часы темного чеканного серебра, свидетель щелкает крышкой.

— Три войны и кафедра в Академии генштаба, — говорит он, обращаясь к председательствующему, — приучили меня к точности. Если Борис Владимирович... виноват, если подсудимый Анненков намеревается и дальше оспаривать, скажу мягче, подвергать сомнению день, который я назвал здесь и в который к нему, к Анненкову, мною была действительно направлена инспекция полковника Церетели, я готов доказать истинность своего утверждения. Вот тут на внутренней крышке часов гравером поставлена дата. Это день, когда я стал владельцем этой вещицы. Полковник Церетели докладывал мне, что в уединенной беседе с Анненковым он как-то заметил ему, что дата на моих часах и день снаряжения инспекции совпадают. Так распорядился случай... Вы, конечно, помните и эту встречу, и эти слова, Борис Владимирович?

Анненков склоняет голову в наигранном церемонном смирении: еще бы!

Председательствующий отрывается от пухлого сшива с бумагами следствия.

— Свидетель Болдырев! К моменту инспекции Церетели, как это видно, отряд Анненкова был придан второму степному корпусу. Не скажете ли, по какой схеме отряд и корпус подчинялись вам, Верховному главнокомандующему войсками Директории?2

— Подчинение было и не было. Если говорить о корпусе, то он подчинялся Сибирской армии, а мне — соответственно через командующего этой армией.

— И все-таки к вам, именно к вам поступали жалобы от населения? Они касались бесчинств атаманщины, не так ли?

Болдырев медлит.

Массивные часы совершают обратный путь к жилетному карману. Пальцы привычно выправляют цепочку, краешек кармана. Еще раз. Еще.

Как ответить?

Голая правда о бесчинствах — это приговор. Он не хотел бы выносить приговора Анненкову раньше судей. Часы, граверная строка на серебре помогают суду уточнить день выезда Церетели с инспекцией. Открыть глаза правосудию на эту сторону своей деятельности было необходимо. Судьи знают теперь: он не поощрял атаманщины, он инспектировал ее. Но что же дальше? Благоразумно ли сейчас выкладывать перед судьями весь портфель Церетели: всю правду о том, что нашел тогда инспектирующий в стане Анненкова — разорванные рты истязуемых, смрад пепелищ, убийства ради убийства, дань хлебом, страхом, утехами. Анненков злобен и мстителен. На портфель Церетели он способен ответить портфелем Анненкова. И так как человек этот наделен феноменальной памятью, ему не трудно сообщить суду весьма пикантные детали из прошлых «заслуг» свидетеля. Что тогда?

Конечно, судебная кара Болдыреву не грозит. Выбитый из политического седла омским переворотом интервентов и Колчака, Верховный главнокомандующий войсками Директории тотчас же вышел тогда из большой игры. За походом омского правителя, его агонией и крахом он наблюдал из Японии. По возвращении в Россию был заключен в тюрьму. Амнистирован. Власти, конечно, знают, что в свое время он написал предназначенные правительствам союзных держав «Краткие соображения по вопросу о борьбе с большевизмом». Они знают о нем все, что нужно, и Анненков вряд ли способен посадить его подле себя. Но всякая неизвестная до сих пор страница его прошлой жизни, прочитанная здесь, может прозвучать сенсационно, доверие, которым он облечен сейчас на ответственном посту в Сибирской плановой комиссии, будет поколеблено, либо падет вовсе, газеты и журналы, охотно печатающие его исследования и рефераты о сибирской пушнине, угле, золоте, откажут в своем сотрудничестве.

— Я отвечаю да, — говорит он. — В жалобах на атаманщину речь действительно шла о бесчинствах.

— О каких именно? — уточняет председательствующий.

— Церетели докладывал мне... Хм... В отношении Анненкова называлось несколько конкретных случаев... Хм... Я связываю их с неналаженностью снабжения. Лишенные необходимого довольствия, отряды силою вещей очень быстро теряли границы между своим и чужим и должны были переходить к реквизиции в широком понимании этого слова...

— Должны были?

— Так точно.

Прокурор, грузный бритоголовый человек в легком парусиновом френче, с настороженным ироническим вниманием следит за превращениями свидетеля, который то произносит слова обличения, то их тут же берет обратно. Порывшись в желтом бокастом портфеле, он кладет перед собой довольно солидную книгу в мягкой бледно-зеленой обложке.

Болдырев видит все эти приготовления, угадывает их смысл, и теперь весь его вид выражает крайнюю степень напряжения.

— Я зачитаю некоторые места из ваших мемуаров, свидетель, — говорит прокурор, раскрывая книгу. — Да, да, это ваши мемуары: «Директория, Колчак, интервенты». А вы, соответственно, прокомментируете то, что когда-то утверждали... Вот, скажем, на странице шестьдесят шестой: «Конфликт между Административным советом и Сибирской областной думой3 обостряется. Демократические круги считают Административный совет реакционным, боятся военщины, особенно отряда Анненкова». Не сможете ли пояснить, почему демократические круги тогдашнего Омска боялись Анненкова?

— Административный совет — это фактическая, реальная и активная сила в Сибирском правительстве. И потому через штаб Сибирской армии она непосредственно и в значительной мере влияла на атаманские отряды Анненкова и Красильникова. Реакция располагала внушительной силой. Демократические же круги — я отношу к ним и эсеровскую часть Директории — никакой реальной силы не имели.

— Но ведь Анненков стоял в Семипалатинске?

— Семипалатинск соединяла с Омском вполне доступная для перевозок, хорошо охраняемая железная дорога. Да и в самом Омске превосходным и постоянным напоминанием об Анненкове был его штаб пополнения...

— Продолжим. Страница пятьдесят пятая. Читаю: «... каждый честолюбивый министр, как это мы видели в Омске, безнаказанно творил свою политику, маленькие атаманы чинили суд и расправу, пороли, жгли, облагали население поборами за свой личный страх, оставаясь безнаказанными». Правильно ли это утверждение?

— Совершенно правильно.

— Чинили суд и расправу, пороли, жгли, облагали население поборами—это об Анненкове?

— Вообще об атаманщине.

— Сейчас мы судим не всю атаманщину. Считаете ли вы, что подобная характеристика может быть распространена и на отряд Анненкова?

— Конечно... Я думаю... Я называл несколько примеров.

— Оцените их.

— Они не расходятся с процитированной характеристикой.

— Продолжим наши извлечения. У вас сказано: «Они были нужны, эти современные ландскнехты, они были готовой для найма реальной силой, им особенно покровительствовали в чисто мексиканской атмосфере Омска» ... Как это понимать?

— Я должен сказать суду: моя книга—литературное произведение, а не документ...

— И литературное произведение, и документ. Честные мемуары всегда отражали историю. Жду вашего комментария.

— В общем-то главная мысль этого куска остается, конечно, в силе и в применении к Анненкову. Никакое дело, как известно, не делается без материальной опоры.

— Последнее. Придя к выводу, что наиболее собранными и даже дисциплинированными—вы употребляете и этот термин—были в те годы части атаманов, вы находите необходимым подкрепить это свое утверждение такими словами: «Они учли общую расхлябанность, отсутствие организованной заботливости и давно перешагнули черту, отделявшую свое от чужого, дозволенное от запрещенного, утратив веру в органы снабжения, они просто и решительно перешли к способу реквизиции. Почти каждый день получались телеграммы о накладываемых этой вольницей контрибуциях. Они были сыты, хорошо одеты и не скучали». Вы подтверждаете это?

— В общем значении, разумеется.

— Значит, контрибуции накладывались, реквизиции производились. Но вот в объяснениях председательствующему вы говорили несколько иначе.

— Я докладывал здесь о смягчающих обстоятельствах: нет — надо брать. Это закон войны.

— Закон? В таком случае перевернем еще одну страничку. Вот: «Суровая дисциплина отряда основывалась, с одной стороны, на характере вождя, с другой, — на интернациональном, так сказать, составе его. Там были батальоны китайцев афганцев и сербов. Это укрепляло положение атамана. В случае необходимости китайцы без особенного смущения расстреливали русских, афганцы— китайцев и наоборот». Что это? Тоже закон? Норма, юридическое правило, обычай?

Болдырев, понурившись, молчит. Свидетельства бывшего главковерха становятся, помимо его воли, острием прокурорской атаки, книга мемуаров — доказательством обвинения. Приговором.

***

Смутно встает из прошлого август двадцать седьмого года, Белый дом в Иркутске, где помещался тогда факультет права, толпы студентов у парадной лестницы, на площадке междуэтажья. Над фигурой стыдливой грации из серого камня — через всю стену большие прямоугольники ватмана с сообщениями об анненковском процессе в Семипалатинске. Ни одного из них я не помню. Но вот читаю на пожухлой странице «Советской Сибири»: «Вчера утром в Семипалатинск доставлен Анненков. Начиная с Барнаула... везде находились свидетели зверств. На станции Алейская толпа требовала сурового наказания. В Поспелихе поезд встречен криками: «Где Анненков, покажите его!» — и кажется, повторяю, перечитываю громкие, звонкие листы ватмана в Белом доме.

На площадке у каменной грации постоянно спорили. Менялись листы ватмана, вырезки из газет, фотографии— менялись, соответственно, и злободневные вопросы: Что скажет Болдырев? Все ли сказал Болдырев? Возможно ли решение изгнать Анненкова из страны?

Бурю страстей вызвал тогда рыжеволосый парнишка из Семипалатинска. На процессе Анненкова он провел несколько дней, был на прениях сторон, слушал последние слова подсудимых и, делясь впечатлениями, показывал уникальные фотографии, которые там же, в Семипалатинске, купил из-под полы у предприимчивого нэпмана.

Один из этих снимков — Анненков среди телохранителей — помню и сейчас.

Горстка вояк расположилась пирамидой. У ног атамана— он в светлом мундире, в большой светлой фуражке английского офицера, — справа и слева от него и даже над ним однообразные чубатые молодчики в шелковых китайских куртках с деревянными пуговицами.

В руке верхнего, картинно брошенной на отлет, — черное знамя, на полотнище — скрещенные кости, череп и слова: «С нами бог!».

Спустя шестнадцать лет, в декабре сорок третьего, я вновь рассматривал этот снимок. Новый его экземпляр я получил в дар от П. Цветкова, преподавателя юридической школы, адвоката, защищавшего Анненкова в семипалатинском процессе. В те дни отмечалось двадцатипятилетие военных трибуналов, я готовил реферат «Крупнейшие процессы над контрреволюцией», и потому четыре маленьких интервью, что я получил тогда у П. Цветкова, позволили мне увидеть и оценить вещи, которые бесполезно искать в стенограмме суда или в судебной хронике.

Минуло еще двадцать пять лет.

Из старого реферата выбираю несколько страниц, разыскиваю в дневниках четыре маленьких интервью, ворошу папку с фотографиями... Теперь уже не серия громких процессов над контрреволюцией, а лишь один из них овладел моим вниманием.

Под рукой у меня шесть грузных томов анненковского дела, четыре — с материалами предварительного следствия, последние два, красный и зеленый, — с бумагами суда.

В плотной кожаной папке зеленого тома — полторы тысячи страниц непомерно широкого, гроссбуховского формата.

Это протокол судебного заседания.

***

Судили двоих, и вот как звучала формула обвинения: «На основании изложенного, Анненков Борис Владимирович, 37 лет, бывший генерал-майор, происходящий из потомственных дворян Новгородской губернии, бывший командующий отдельной Семиреченской армией, холост, беспартийный, окончивший Одесский кадетский корпус в 1906 году и Московское Александровское училище в 1908 году.

Денисов Николай Александрович, 36 лет, бывший генерал-майор, происходящий из мещан Кинешемского уезда Клеванцовской волости Иваново-Вознесенской губернии, бывший начальник штаба отдельной Семиреченской армии, холост, беспартийный, окончивший... Петербургское Владимирское училище и ускоренные курсы Академии генштаба...

обвиняются:

первый, Анненков, в том, что с момента Октябрьской революции, находясь во главе организованных им вооруженных отрядов, систематически... с 1917 по 1920 год вел вооруженную борьбу с Советской властью в целях свержения ее, то есть в преступлении, предусмотренном статьей 2 Положения о государственных преступлениях. И в том, что с момента Октябрьской революции, находясь во главе организованных им вооруженных отрядов... систематически на всем протяжении своего похода совершал массовое физическое уничтожение представителей Советской власти, деятелей рабоче-крестьянских организаций, отдельных граждан и вооруженной силой своего отряда подавлял восстания рабочих и крестьян, то есть в преступлении, предусмотренном статьей 8 Положения о государственных преступлениях;

второй, Денисов, в том, что, находясь во время гражданской войны на начальствующих должностях в белых армиях и отрядах и (будучи) начальником штаба отдельной Семиреченской армии и карательных отрядов Анненкова, систематически... с 1918 по 1920 год вел вооруженную борьбу с Советской властью в целях ее свержения, то есть в преступлении, предусмотренном статьей 2 Положения о государственных преступлениях, и в том, что состоял в должности начальника штаба отдельной Семиреченской армии и карательных отрядов Анненкова, которые производили систематически на всем протяжении своего похода массовое физическое уничтожение представителей Советской власти, деятелей рабоче-крестьянских организаций, отдельных граждан, подавляли восстания рабочих и крестьян, то есть в преступлении, предусмотренном статьей 8 Положения о государственных преступлениях».

Процесс в Семипалатинске—это прежде всего и главным образом процесс атамана и лишь потом, вторым значением, процесс его подручного.

Какой же была внешняя канва жизни этого человека, оставившего после себя жупел анненковщины, страшную память о маниакальной жестокости, всевластии и произволе?

Он родился в большом барском доме на Киевщине в семье отставного полковника из дворян-помещиков. Праздность, кастовый дух военщины окружали его с первых дней жизни. Восьми лет от роду он нацепил вожделенный лампас и уже никогда не снимал его. Кадетский корпус в Одессе, Александровское училище в Москве, чин хорунжего и казачья сотня в Туркестане, война четырнадцатого года, чин есаула и та же сотня, теперь уже партизанская, в тылу у немцев, в районе Пинских болот. «Георгий». Георгиевское оружие.

Случайно поднятый в немецком блиндаже номер издававшихся в Петербурге «Биржевых ведомостей» с броским словом через всю полосу: «Революция!» озадачил его. Николай II отрекся от престола, власть захватили восставшие.

Рухнуло то, чему он присягал и молился.

Что же дальше?

В красном томе — широкий квадратный пакет бутылочного цвета, в пакете за пятью нашлепками сургуча — «Колчаковщина», четырнадцать листов машинописного сплошняка, именуемых записками. Автор этих страниц, присланных из Китая, — Анненков. В письме, что приложено к рукописи и заканчивается словами «с совершенным почтением И. Антонов», сказано между прочим, что, хотя «Колчаковщина» и написана в третьем лице, она носит характер чисто автобиографический.

Анненков рассказывает о себе в тоне старых, изрядно хвастливых олеографий, что в изобилии украшали при царе стены казарм, вокзалов, дворянских, купеческих и офицерских собраний.

После Февраля «доблестным жребием» отряда становится полицейско-охранная служба в Осиповичах, Барановичах, Слуцке, порученная Анненкову личным распоряжением начальника казачьей дивизии князя Мышецкого. Князь Мышецкий терпит крушение, как его терпят все, кто представлял царя и Керенского, и после Октября уже новая — Советская — власть предписывает отряду сдать оружие и убыть в Омск для расформирования.

«Партизанский отряд атамана Анненкова, — читаем в «Колчаковщине», — сопровождаемый двумя броневиками «Красноармеец» и «Бей буржуев!», ушел с фронта в город Слуцк и стал грузиться для отправки в Сибирь. Приказ сдать оружие выполнен не был, и надо было ждать эксцессов...»

В большевистском Омске — ультиматум: доложить о причинах неповиновения, разоружиться немедленно, полно, безоговорочно. И на отказ Анненкова следовать этому требованию—решение Совказдепа (Совета казачьих депутатов): объявить отряд вне закона со всеми вытекающими из этого последствиями.

Подполье. Землянки станции Захламино под Омском. Контакты с контрреволюционной белогвардейской организацией «Тринадцать».

Кажущаяся сплоченность отряда оборачивается междоусобицей, развалом. Казакам чужда окопная жизнь на родине, они открыто и тайно разбредаются по домам, поступают в красные полки. Чтобы отвести полную катастрофу, Анненков лихорадочно ищет «настоящего подвига». Ночью во главе горстки своих молодчиков предпринимает лишенный опасности налет на войсковой казачий собор в Омске и, завладев так называемым «знаменем Ермака», уходит в Прииртышские степи.

Из болот и туманов Полесья, терзаемого немцами, он вышел с казачьей сотней. В Омске и под Омском сотня «съежилась» до размеров эскадрона и полуэскадрона, а в степи стала ватажкой «о пяти конях». Поддержанная кулацко-атаманской верхушкой Прииртышья, она пополнилась, развернулась и к началу мятежа белочехов — это уже отряд в двести головорезов.

Бои в составе колчаковских войск на Верхне-Уральском фронте, усмирение чернодольских и славгородских крестьян в Сибири, полицейская служба в Семипалатинске, царствование на землях Семи рек... Отряд становится полком, дивизией, армией. Нарождаются полки драгунские, кирасирские, егерские, части голубых улан и черных гусар, но в этом нет и тени отзвуков Бородино или Грюнвальда. Это—усмирение. Только усмирение. Усмирение и расправа.

В Одессе кумиром пятнадцатилетнего кадета Анненкова был командующий войсками барон Каульбарс, поражавший обывателей великим множеством орденов, осанкой завоевателя, старинной чернолаковой каретой, запряженной, по обыкновению, в четверку белейших рысаков, в которой он то и дело появлялся на приморских улицах.

Тогда, в первую русскую революцию, в народе ходила сатирическая песенка о Каульбарсе, требовавшем «самых решительных действий оружием» против восставших:

Жил в лесу свирепый барс,
А в Одессе Каульбарс.
Дикий барс людей съедал,
Каульбарс в людей стрелял.
Барсу пуля суждена,
Каульбарсу — ордена.

Кадет стал двойником Каульбарса. Как и барон, он стрелял теперь в людей, в тех же людей—рабочих и крестьян.

***

Ленин писал:

«Расстрелы десятков тысяч рабочих... Порка крестьян целыми уездами. Публичная порка женщин. Полный разгул власти офицеров, помещичьих сынков. Грабеж без конца»4

Это — о Колчаке и Деникине.

И, конечно же, об Анненкове, — хотя и не прямо— постоянно ходившем в орбите верховного правителя.

Болдырев удостоверил это на суде не очень твердо. Зато с потрясающей силой прозвучало изобличение в рассказах тех, кого убивали и не убили, кто принес в суд знаки телесных и душевных ран.

Перед судом — Ольга Алексеевна Коленкова, пожилая крестьянка, свидетельница. Из-под линялого ситцевого платка — серо-седая прядь над серым лицом с бугристым шрамом через всю щеку. Она говорит медленно, трудно:

— Белые убили у меня двух сынов. Одному было двадцать два, другому пятнадцать. Меня взяли живую. Привязали к конскому хвосту.

— За шею? — спрашивает председательствующий.

— За ногу. За левую. Я успела ухватить детишек, и лошадь поволокла в сторону камышей. Запалилась, стояла два раза... Оборвали всю спину до костей... Потом кто-то отвязал меня, и я услышала: «Иди за нами». Я поняла: повели кончать. Привели в камыши, я перекрестилась, легла. Если бы это было днем, может быть, и прикончили меня, но это была ночь, ничего не видно. У одного ребенка, у мальчика, руку отрубили, на жиле держалась, так он и умер потом в больнице.

— Сколько ему было лет?

— Два годика, а второму четыре. Второму перебили спинку. Сейчас он горбатый.

— Чем били вас?

— Не помню, была без памяти. Потом, когда очнулась, услышала команду, застучали брички, и все уехали в город. Приехали санитары. От меня уже несло гнилым. Мужики говорят: «Пойдем к доктору, пусть он сделает что-нибудь, потому как женщина никуда не годится. Загнила». Приходят санитары, давай обрезать мясо гнилое на шее, на спине, а потом всю забинтовали и отправили в Сергиополь. Выходит начальник, спрашивает санитаров: «Что, родственницу привезли?» Ему подали записку от доктора. Меня положили в больницу. Пролежала два месяца. Спину и шею вылечили, а вот мальчику моему руку так и не могли вылечить. Умер он...

Два венских стула, огороженные резными балясинами парапета, два подсудимых. Слева от них, справа и за ними — шестеро красноармейцев.

Анненков сидит, нога на ноге, настороженный, бледный, с лицом, будто вырезанным из белой бумаги. Некогда лихой атаманский чуб поубавился в пышности, сник, впрочем, сник и сам атаман. Теперь он живет под впечатлением неодолимой власти тех, над кем он когда-то стоял с нагайкой, с клинком на ляжке, окруженный стадом лейб-атамановцев, давно уже утративших представление о цене человеческой жизни.

Крестьянка с бугристым рубцом через щеку пришла сюда не свидетельствовать, не жаловаться, не искать заступничества. Она пришла обвинять его, судить — он знал это. Здесь только судьи. На всем пути к Семипалатинску, возле здания суда, на площади, запруженной толпами народа, как и тут, в зале суда, — только судьи.

Газеты отмечали тогда, что в первые дни процесса Анненков давал объяснения очень тихим, едва различимым голосом. Особенно унылую картину являл он собой, рассказывая об усмирении чернодольского восстания5: слишком много очевидцев и жертв этой страшной кровавой «акции» присутствовало в зале.

Начавшееся в Черном Доле восстание тотчас же перекинулось в Славгород, затрапезный степной городишко, мирно дремавший у большой дороги. В базарный понедельник, именно в базарный, когда появление на улицах скопища чернодольских подвод могло и не привлечь внимания белогвардейщины, повстанцы ходко прошли краем базара и устремились к центру. Застигнутый врасплох гарнизон белых пал, не оказав серьезного сопротивления. Обезоружив часовых, охранявших магазин купца Дитина, преображенный властями в «тюремный централ местного значения», повстанцы посбивали замки и освободили из него всех, кто там был: бывших работников Совдепа, большевиков, красноармейцев.

Без промедления был образован военно-революционный штаб, избравший своей резиденцией село Черный Дол, которое встретило идею восстания куда сочувственней, чем сонный, обывательский Славгород. По уезду отправились посланцы штаба—ходоки-агитаторы, появились листовки, был назван день и час уездного съезда Советов.

А через какую-то неделю, погромыхивая на мостах, вкрадчиво полз по плоской железнодорожной насыпи в сторону Славгорода длиннейший воинский маршрут с лошадьми и французскими мортирами на платформах.

— Я выступил по приказанию Иванова-Ринова, командующего войсками Сибирского правительства6, — говорил Анненков в суде. — При этом мне было сказано, — разговор шел по прямому проводу, — что я следую в поддержку бригады полковника Зеленцова, которая, подойдя к Славгороду, оказалась неспособной овладеть Черным Долом. Не имея кавалерии, Зеленцов боялся бросить свой эшелон...

— Кто кому был придан в подчинение и помощь? — спросил адвокат Борецкий, подозревая в открывшейся ситуации хорошую защитительную россыпь.

— Начальником был я.

Перекрашивать черное в белое, когда это черное приобрело значение железного факта, хорошо известного не только в России, — слишком рискованное предприятие.

— Сколько повстанцев укрылось в Черном Доле?

Вот это другое дело!

— По данным Иванова-Ринова, тысяч пятнадцать— поднялся весь Славгородский уезд.

— А по картине боя?

— Несколько меньше.

— Были укрепления в Черном Доле?

— Глинобитные стены вокруг деревни, баррикады на: улицах.

— На них-то и напирали полки Зеленцова?

— Да. Зеленцов дважды шел приступом и оба раза! терпел фиаско.

Анненков тщится предъявить суду свой вариант событий: не усмирение, а честный равный бой. Между тем, никакого боя в Черном Доле не было. Не было и баррикад, не говоря уже о глинобитных сооружениях. Военно-революционный штаб, имевший в своем арсенале чуть больше двадцати исправных винтовок, уклонился от боя. Повстанцы организованно отошли и укрылись в Волчихинском бору.

Свидетели говорят в пику тому, что говорил он.

Теребило Георгий Порфирьевич (чернодольский большевик, поднимавший крестьян на восстание): К вечеру восьмого сентября село опустело. Почти все взрослые выехали, осталась самая малая часть старух да детворы. Ребятня где-то насбирала старых берданок и засела в окопах—мальчишки лет по десять-одиннадцать. Я выгнал их, говорю, побьют вас всех ни за понюх табаку...

Орлов Антон Семенович: В тот день, когда Анненков двигался по железной дороге, я работал в Славгороде на чугунолитейном заводе. Сначала он зашел в Черный Дол. С завода эту деревню хорошо видно. Зашел и зажег ее в трех местах. Как только казаки поскакали на город, мы разбежались по домам. Под вечер ко мне ввалились анненковцы: «Сгоноши-ка, хозяюшка, чего-нибудь на ужин». Я по-хорошему заговорил с ними, так как сам с Дона. Что, спрашиваю, у вас? Мы, отвечают, за выборы, за Учредительное собрание. Что ж, говорю, Советская власть тоже казаков не обижает, право выборов за вами. Только вот при Учредительном собрании прибавляется нетрудовой элемент—'Помещики. Поговорили, разошлись. На следующее утро приходит офицер и два казака: «Вы арестованы, собирайтесь.». Начинаю собираться. «Не надевай сапог, — говорит офицер, — тебя, твоего отца и брата, всех троих поведем на расстрел»...

Шаляпин Яков Семенович: Когда бежали от анненковцев, бывший следователь Красной гвардии Некрасов, освобожденный из тюрьмы чернодольцами, остановился у собора.

Это была первая жертва карателей. Они раздели его, разрубили шашкой голову, мозг вынули и положили на живот...

Полянский Семен Петрович: Народ бежал от Анненкова на бричках в сторону Ключинского тракта... Немного позже мне пришлось однажды ехать той же дорогой с почтой. За четыре версты до Славгорода стали попадаться трупы, порубленные шашками. Дорога на том месте была сжата в узкий проход, и трупы столпились в этом рукаве. Я слезал, стаскивал их на обочину, и только тогда ямщик двигался вперед...

Сибко Терентий Прокопьевич: Ночью пришел отряд. Захватили спящих, начали бить. Тут был мой сын двадцати пяти лет и отец. Отцу было девяносто. Начали бить и их. Потом отвели в сборню и держали до утра. Утром заставили земского ямщика запрячь лошадь, забрали арестованных, дали лопаты и велели рыть себе яму... Когда кончили отца, убили разрывной пулей и сына, ударила в грудь, вышла в спину.

В Славгородском и Павлодарском уездах анненковцы без суда и следствия убили 1667 человек. А потом в Татарск на железнодорожную развилку вслед за маршрутом с лошадьми и французскими мортирами потянулись десятки теплушек с новобранцами. Страхом и шомполами Анненков выгонял их из деревень, забривал, ставил под черное знамя.

Одиннадцать тысяч душ!

***

27 июня 1919 года приказом № 147 Анненков объявил нижеследующий приказ генерала Деникина, именовавшего себя главнокомандующим вооруженными силами на юге России:

«Беспримерными подвигами добровольческих армий кубанских, донских, терских казаков и горских народов освобожден юг России, русские армии неудержимо движутся вперед, к сердцу России. Спасение нашей Родины заключается в единой верховной власти и нераздельном с ним едином верховном командовании. Исходя из этого глубокого убеждения, отдавая свою жизнь служению горячо любимой Родине и ставя превыше всего ее счастье, я подчиняюсь адмиралу Колчаку как верховному правителю русского государства и верховному главнокомандующему русскими армиями. Да благословит господь его крестный путь, да дарует спасение России!»

Объявляя деникинский приказ «для самого широкого и быстрого распространения», диктатор Семиречья не боится выказать свою зависимость от союза Деникин — Колчак, он поддерживает и разделяет идею консолидаций контрреволюционных сил. Между тем тот же Болдырев наделял Анненкова чертами «чистого абсолютиста», не признававшего над собой ничьей и никакой власти. С одной стороны, маленький ландскнехт, готовый к найму, с другой, — вожак атаманщины с девизом: «На небе— бог, на земле —атаман».

По убеждениям другого «деятеля белого движения» Г. Гинса, самостийный Анненков воскрешал своей фигурой определенные черты собирателя Запорожской сечи7.

Верно ли все это?

Передо мной 397 листов анненковских приказов, отпечатанных типографским способом, — пожелтевшие страницы в заплатках реставраторов, напоминающие своим цветом бакалейные кульки лавочников поры нэпа. Толстая крученая нитка собрала их в отдельный том. По нижней кромке многих приказов — рукописная строка: «Тождественность и достоверность документа подтверждаю. Анненков».

Что думал он, перечитывая свои приказы в камере следователя? Видел ли себя в прошлом неограниченным властелином, свободным от чужого диктата, зависимости и подчинения?

Очень сомнительно.

В заголовок своих мемуаров он вынес одно слово: «Колчаковщина». И этим все сказано. Он сам приковал себя к колеснице омского ставленника интервентов, был колчаковцем, монархистом чистейшей воды. Папуша его приказов — веское и доказательное тому подтверждение.

О чем бы ни решали в Омске — о военно-полевых судах, о добровольцах, о денежном обращении—и кто бы ни решал — сам Колчак, его Государственный совет, главный интендант или даже главный священник, — все это с чуткостью мембраны воспринималось штабом Анненкова, становилось приказом, типографской буквой, и на верблюдах, на лошадях отправлялось эстафетой во все уголки Семиречья.

— Но ведь Анненков не принял от Колчака предложенного ему генеральского чина? — возразит читатель, знакомый с процессом по сообщениям печати.—Разве это не жест неприязни и самостоятельности?

Нет, конечно.

Как выяснилось на суде, в отказе Анненкова было меньше всего борьбы и вызова. Он попросту колебался. Звонок Иванова-Ринова из ставки прозвучал в его штаб-квартире в один из первых дней диктатуры Колчака и мог означать только одно: приглашение в опричники.

Анненков, воздержавшийся от поздравительной депеши в адрес «искателя трона», выжидал, присматривался и, растерявшись от неожиданного благодеяния, ответил «крылатой» бравадой:

— Я бы хотел получить генеральский чин из рук государя императора.

— Ну, а позже? — спрашивали Анненкова в суде. — Вы отвели милость Колчака, а позже? Кто же сделал вас генералом?

— Колчак.

— Не странно ли, однако? Вы уклоняетесь от традиционной, по вашему выражению, обязанности поздравить Колчака с приходом к власти, а он открывает для вас двери своего генералитета?

— Я не был один. Поздравлений не прислали также атаманы Дутов и Семенов... Но обстановка прояснилась, и ... пришлось...

— Что именно?

— Послать поздравления.

— Это сделали все трое?

— Насколько мне известно, да.

Не только переиздания приказов Колчака, но и все другие, собственно анненковские, сочинения, что собрались в отдельном приказном томе, говорили суду о том, что Анненков плыл в общем фарватере контрреволюции, сибирской и несибирской. Он словом и делом утверждал объявленную «верховным правителем всея России» политику беспредельного, а порой и бессмысленного белого террора и даже разъяснял политическое «кредо» Колчака, изложенное в приказе от 5 мая 1919 года: «Правительство идет по пути, указанному адмиралом Колчаком при его вступлении в управление», сказавшему тогда, что Он «не пойдет ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности» ...

Анненков приказом запретил пьянство в отряде. Но дурнохмельный самогон и после этого лился рекой. Тогда последовал другой приказ: замеченных в пьянстве судить военно-полевым судом не за пьянство, а за неисполнение приказа атамана. Он пытался изводить курильщиков опиума, расстреливал кокаинистов. Крайние меры шли от чувства страха перед растущим напором красных войск.

У красных, по ту сторону фронта, гарантии порядка и законности считались условием победы. Там жила и повелевала страстная ленинская мысль— убеждение: «Чтобы до конца уничтожить Колчака и Деникина, необходимо соблюдать строжайший революционный порядок, необходимо соблюдать свято законы и предписания Советской власти и следить за их исполнением всеми»8.

Анненковщина же была понятием несовместимым с законом. Нагнетая атмосферу всеобщего страха и трепета, Анненков закрывал глаза на «проделки» подчиненных. «Атаманцы балуют», «атаманцы гуляют» — говорили в народе. И это значило — потеха, злорадное шутовство по поводу страданий человека, нередко трагических по своему исходу.

Для некоторых особей из этого стада смерть постороннего— пастуха, пахаря, жницы, ребенка — уже не была смертью, не печалила, не пугала и даже не останавливала внимания тем, что это была именно смерть, последний вздох, последний взгляд, земля, прах. Она лишь служила им предметом забавы, продолжением и дополнением утех и увеселений, способом управлять другими.

Из всего, что я прочел и услышал об этой стороне дела, я воспроизведу здесь только вот эти слова, эту часть судебного процесса.

Лебонт, полковой артельщик одной из анненковских частей, свидетель: Первая рота рассказывала: «Мы ее повели и утопили. Лезь, — говорим, — в прорубь, а она смеется».

Председательствующий: Не понял, кто смеется?

Лебонт: А женщина, которую повели топить. У нас по ночам всегда топили. Изнасилуют и говорят: «Прыгай в прорубь» ... Она думает, что шутят... И смеется.

Духовные категории и ценности не имели в этом мире ни цены, ни своего действительного значения: честное и правомерное то и дело объявлялось здесь преступлением, а преступник выступал законодателем, причем чаще других это делал сам Анненков.

В отряде служил офицером некий Аполлонский, или по-другому — Полло, артист из Одессы. Из той прекрасной Одессы, на бульварах которой начиналось отрочество и юность кадета Анненкова, а под купами дубов и платанов гарцевала его любимая четверка белейших рысаков, увлекая за собой музейную карету Каульбарса.

Анненкову показалось, что Полло большевик.

Была спешно сколочена коллегия военно-полевого суда из пяти человек и назначен день процесса. От суда ожидался назидательный урок страха. Но к собственному своему страху и растерянности военно-полевой суд увидел перед собой голое место. Ни единой улики! Не оставалось другого, как вынести оправдательный приговор. Полло получил георгиевское оружие, которого был лишен при аресте, и направился в казарму.

Наутро, миновав ученого медведя и ординарца, председатель суда поднял полог юрты атамана. Предстояла далеко не безопасная проформа утверждения оправдательного приговора.

Заглянув молча в хвост бумаги, Анненков обмакнул перо в непроливашку.

«Утвердить», — вывел он левее слова «приговор» и тут же добавил: — «Повесить».

Спустя час на пробитой в мураве желтой плешине трое чубатых, приплясывая, уминали вокруг столба с перекладиной свежевскопанную землю, а саженный горнист в черном мундире пронзительно горнил всеобщий сбор.

Оправданный был повешен.

На этом месте я хотел бы сделать несколько пространное извлечение из одной ленинской работы.

Вот оно:

«Я говорю, что это есть экономическая программа, экономическая основа Колчака. Я утверждаю, что тот, кто читал Маркса ... кто читал популяризацию Маркса хотя бы Каутским: «Экономическое учение Карла Маркса», тот должен будет прийти к тому, что, действительно, в момент, когда происходит революция пролетариата против буржуазии, когда свергается помещичья и капиталистическая собственность, когда голодает страна, разоренная четырехлетней империалистической войной, свобода торговли хлебом есть свобода капиталиста, свобода восстановления власти капитала. Это есть колчаковская экономическая программа, ибо Колчак держится не на воздухе».

И дальше:

«Довольно неумно порицать Колчака только за то, что он насильничал над рабочими и даже порол учительниц за то, что они сочувствовали большевикам. Это вульгарная защита демократии, это глупые обвинения Колчака. Колчак действует теми способами, которые он находит. Но чем он держится экономически? Он держится свободой торговли...»9.

И наконец:

Колчак «разрешает свободу торговли хлебом и свободу восстановления капитализма».

Как и «верховный правитель», Анненков держался экономически свободой хлебной торговли, свободой восстановления капитализма, служил прошлому России и это прошлое — суть и картину — восстанавливал повсеместно.

Ярков, общественный обвинитель, говорил в своей речи:

— Действия Анненкова лучше его заявлений разъясняют его политику. Занимая новые районы, он прежде всего разгонял все избранные там исполкомы Советов, городские, волостные и сельские, и тут же вводил существовавшие при царском правительстве институты волостных, сельских старшин, городских управ и все прелести царского режима, вплоть до урядников и жандармов.

***

Вопрос Анненкову:

— Какие языки знаете, кроме русского?

Ответ:

— Английский, французский, мусульманский и китайский.

В «мексиканской атмосфере Омска», — выражение Болдырева,—а позже в Семипалатинске и Семиречье, Анненков понимал куда больше слов, чем тот же Денисов либо кто-то другой из его штаба. С французским генералом Дюрелем он изъяснялся по-французски, с английским полковником Уордом — по-английски. Приобретения, полученные в военном пансионате и кадетском корпусе, и положение атамана делали для него сравнительно доступной среду канадских, американских, английских и французских офицеров, глав и чиновников миссий — приемы, банкеты, парады, совещания, инспекции...

Поэтому стенограмма четвертого дня процесса, когда из медлительного рассказа Анненкова вставала надменная и чопорная интервенция, фигуры Нокса и Жанена, Грэвса и Танаки, изобиловала любопытными фактами.

Нокс и Жанен.

Глава британской и глава французской военных миссий в Сибири. Две фигуры — одна игральная карта в руках Антанты: валет вверху, валет внизу. Телеграммой «из Европы» за подписью Ллойд-Джорджа и Клемансо, доставленной в «азиатский» Омск 13 декабря 1918 года, Ноксу и Жанену поручалось командование авангардом и арьергардом колчаковской армии. Правда, валет английский и валет французский не заняли открыто этих постов — для этого нашлись свои причины, — но белой смутой, белой армией и белым адмиралом они вертели, как им хотелось. «Твердолобый» лицедей Нокс делал это на положении главного лица в тайной «войне умов»: он ведал разведкой, совмещая ее с контролем за прифронтовыми железными дорогами и снабжением трехсоттысячной армии «верховного правителя» по фондам из Англии. Своя упряжка была и у Жанена.

В пункте 2 соглашения союзных правительств с Колчаком стояло: «В интересах обеспечения единства действий на всем фронте русское верховное командование будет согласовывать свою оперативную тактику с общими директивами, сообщенными генералом Жаненом, представителем междусоюзнического верховного командования»11.

И дальше: «....генерал Жанен будет иметь право осуществлять общий контроль на фронте и в тылу».

Независимость Колчака была «ценностью» более чем призрачной.

Пели ж тогда в народе:

Мундир английский,
Погон российский,
Табак японский,
Правитель омский.
Мундир сносился,
Погон свалился,
Табак скурился,
Правитель смылся.

Крах и бегство омского правителя разделили и его иноземные союзники.

Поскольку битых вояк Париж и Лондон встречали без фанфар и шампанского, Жанен и Нокс затеяли азартнейшую перепалку—перепалку на лестнице, стараясь к собственной выгоде исправить историю. Жанен обвинил Нокса и Англию в недальновидной ставке на Колчака. «Сибирь погибла... — писал он в декабрьской книжке «Славянского мира» за 1924 год. — Какие только попытки не предпринимали мы для того, чтобы удержаться, но все они рухнули. У англичан действительно несчастливая рука: это сказалось на Колчаке, которого они поставили у власти» ... Нокс вышел из себя: «В Сибири, по-видимому, все оказались виновны в последовавшем разгроме, все, кроме самого генерала Жанена». В ответе — мартовский номер журнала «Славянское обозрение» за 1925 год—Нокс отводил главное обвинение Жанена. «Прежде всего укажем на то, — писал он, — что переворот, который поставил Колчака у власти еще до приезда генерала Жанена в Сибирь, был совершен Сибирским правительством без ведома и всякого содействия Великобритании».

Прочтя эти строки, экспансивный француз ответил новым демаршем: «Позволю себе сказать генералу Ноксу, что у него, наверное, очень короткая память, если он не помнит, что он был замешан в интриги, которые закончились переворотом Колчака... По-видимому, английский генерал не помнит больше смотра, который состоялся 10 ноября 1918 года в Екатеринбурге, смотра, на котором дефилировал батальон английского миддльсекского полка, который служил адмиралу Колчаку с самого Владивостока в качестве преторианской стражи».

Зная об этой перепалке, Анненков утверждал в суде о примате английского вклада в интервенцию, иронически отзывался о Ноксе, Жанене, Грэвсе, корил Колчака за посрамление русского престижа, пытаясь создать впечатление, будто бы сам он, Анненков, последовательный и яростный русофил, вовсе не принимал помощи интервентов.

Председательствующий (Анненкову): Хотелось бы услышать, подсудимый, какое именно оружие вам поставляли довольствующие органы?

Анненков: Национальная марка производства по преимуществу русская... Русская трехлинейка, например ...

Председательствующий: Русская полевая пушка?

Анненков: Так точно.

Председательствующий: И французская мортира? Единицы, говорите? Ну, а что бы вы сказали о других частях?

Анненков: Вооружение сплошь чужое. Десятизарядная английская винтовка, винтовка японская, пулеметы Виккерса, Кольта, Сан-Тетьена, Льюиса...

Председательствующий: А башмаки, френчи?

Анненков: Вещевое довольствие из Англии. И лишь в малой толике японское. Френчи английские, конечно.

Происхождение поставок этого рода, как известно, увековечено омской шансонеткой...

Председательствующий: Мундир английский? Суд хотел бы услышать и о вещах более банальных — на каком языке говорила, например, караульная команда, охранявшая дом Колчака?

Анненков: На английском. Впрочем, так же, как и его разведка. Его и — за ним. Нокс успевал повсюду.

Председательствующий: Вы были знакомы с Ноксом?

Анненков: Я был осведомлен о Ноксе. И однажды...

Председательствующий: И однажды?

Анненков: Это был обмен словами чисто светского этикета, короткий, как отдание чести...

Председательствующий: Вам приходилось принимать у себя представителей Антанты?

Анненков: Хм... Нет, пожалуй... Я не мог терпеть их и потому не подпускал близко к отряду.

Член Военной коллегии Миничев со своего места показывает Анненкову превосходно выполненный сепией групповой снимок офицеров «в регалиях и при шпаге».

— Взгляните, подсудимый... Вот этот усатый, вот, вот в центре. Не кажется ли вам, что это француз?

— Не вижу что-то.

— Попробуйте тогда разглядеть в своих руках. Нате! Гляньте попутно и на изнанку, там ваша подпись и не очень лестный отзыв об этой компании.

Анненков хмурится.

— Да, да, это французская кепка. Француз.

— Уполномоченный Жанена, не так ли? А имя? Имя его?

— Дюше, Дюкю, что-то в этом роде.

— Где вас снимали?

— Здесь, в Семипалатинске. Неподалеку отсюда, от этого здания...

Генерал Дюкю от генерала Жанена—это дотошная многодневная инспекция. Не мишура парадов, торжеств, патетических речей и взаимного прекраснодушия, а работа. Гость из Омска выстукивал и выслушивал военный организм, штабы и подразделения 2-го степного отдельного стрелкового корпуса, в состав которого, по тогдашней схеме подчинения, входила анненковская кавалерия. Позже схема подчинения встала с ног на голову. Поубавясь в численности от потерь, а главным образом от перехода солдат на сторону красных, 2-й степной превратился в слабый, если не сказать удручающе обременительный, придаток анненковского отряда. Но и тогда «французская кепка», правда уже на другой голове, наведывалась к лейб-атаманцам, гусарам и кирасирам, чтобы выстукивать, выслушивать, диктовать.

Британского резидента Нокса, как говорил на суде Анненков, белое офицерство, торгаши, промышленники, отцы города принимали в Новониколаевске намного пышнее и хлебосольнее, чем самого Колчака. Свидетельствуя это унижение, Анненков был скорбно неистов и презрителен. Но вот рисуя картину собственного приема им генерала Дюреля, инспектировавшего Черкасскую осаду в Семиречье в тот момент, когда сомнительной была сама возможность возвращения Дюреля в царство Колчака— к Омску подходили красные, — Анненков был уже попросту растерян. Приходилось признаваться в вещах, куда более унизительных для русского престижа, чем новониколаевский прием Нокса.

И потому, когда Матогонов, бывший его солдат, говорил в суде о шинелях японского сукна, о нерусских портянках и чужедальних сапогах, что носили анненковцы, подсудимый, полуобернувшись на голос, принимал изготовку, чем-то напоминавшую позу боксера, и, задавая вопросы прокурорского, наступательного характера, искал реванша за одиночество и позор перед всеми, за проигрыш всем, за необходимость говорить то, о чем так не хотелось говорить.

Коренной семиреченец, военком кавполка Красной Армии Василий Довбня писал следователю:

«При позорном своем бегстве в Китай Анненков оставил за собой широкий и длинный кровавый след. На протяжении более двухсот верст от села Глинского по берегам озер Ала-Куля и Джаланаш-Куля вплоть до Джунгарских ворот (последний перевал на пути в Китай) дорога была усеяна трупами. Жуткая картина!..

Около озера Джаланаш-Куль летают тысячи громадных грифов, прилетевших из соседней пустыни Гоби заканчивать кровавый пир «восстановителя мира и порядка» — атамана Анненкова...»

Так он уходил из России.

Пришел по трупам, уходил по трупам.

Он катил на итальянских колесах — на «Фиате», людей секли французские пулеметы, люди лежали, одетые в чужое: в японский молескин, в грубые солдатские рубахи, пошитые американками, орудия, что лошади тащили в гору, чтобы тут же скатиться в Китай, — английские, кривые шашки ездовых — канадские и турецкие, палатки на снежном перевале в торговых клеймах Франции...

Чья это армия?

Русская?

Да полноте!

***

Болдыреву отряд Анненкова рисовался когортой равных и мужественных, чутко повинующейся воле атамана. По мнению Гинса, это были братья по духу. Вольница.

Что же сказал на этот счет процесс в Семипалатинске?

...В девятнадцатом году по весне ледовый покров Иртыша провис и покололся как-то враз при первом хорошем пригреве, и тогда на песочек из темной осевшей воды вынесло двух утопленников. Лежали они в обнимку, как преданные братья. Один — на спине, здоровенный лейб-атаманец в черной папахе, туго увязанный в башлык с позументами, усатый, носатый, при шашке и кольте в деревянной кобуре, другой — на боку, длиннорукий мальчишка-красноармеец, босой, голова острижена наголо.

И людям пришло на память—в полуверсте от песочка, зимой анненковцы топили в Иртыше пленных красногвардейцев. Мальчишка-смертник, завидев в дыму меж кострами черную воду в проруби, мгновенно обхватил зазевавшегося атаманца и рухнул с ним в ледовую могилу.

Выслушав доклад начальника конного разъезда, что обнаружил на Иртыше мертвые тела, Анненков раздраженно фыркнул, переспросил:

— Хоронить с воинскими почестями? Кого ж это? Он глядел мимо начальника разъезда, остро, с недоброй издевкой. — Геройскую партию в этой игре сделал красногвардеец, но это же враг... Атаманца? Вареного петуха? Столкните его обратно в воду, он еще не доплыл до своего креста! ...

Анненков, этот ревнивый и зоркий царек, мало с кем деливший власть по управлению своей богатой деспотией, все чаще и чаще убеждался в том, что настоящего мужества в его гонимой страхом орде не было и в помине.

Оно было на стороне красных.

...Аллюр три креста, и конники, качнув пиками над земляным валом, вламываются в деревню. Стоверстная линия обороны лепсинских крестьян пробита с марша, и казак в черкеске уже рубит над крышей дома древко красного флага. Но флаг не падает, падает казак12.

Озадаченность — вот чувство, которое охватывает в первые минуты лавину анненковцев. Что это? Откуда? Осажденные сами делают порох, сами делают пушки, у них древние берданы, а не винтовки, почти нет скорострельного оружия, и вдруг — стена. Стена смерти. Чувство озадаченности сменяется паникой. Участники набега бросают на ходу кольты и сантетьены, ящики с патронами, раненых и в ту же брешь на том же аллюре уходят в степь. Сбитая пулей папаха атамана поднята красными на пике и в назидание врагу укреплена в лопухах и крапиве рядом с огородным пугалом.

Проиграв бой за Андреевку, Анненков наутро распорядился доставить к нему пленного, сбившего с него пулей папаху. Спросил: кто, откуда—и, поманив через окно шедшего мимо трубача, приказал:

—Отведешь за конюшню и зарубишь.

Лег рядом с красным и анненковский корнет Русанов, имевший неосторожность сочинить и прочесть товарищам насмешливое четверостишие о проигранной в бою атаманской папахе.

Но внутреннего голоса заглушить не удалось.

В последнем слове Анненков говорил:

— Несмотря на то, что элементы победы были в наших руках, что у нас была армия более сильная, с более опытным командным составом, мы лучше снабжались, нас поддерживали союзники—морально, материально, живой силой — и все-таки мы были разбиты Красной Армией, испытывавшей недостаток в командном составе, недостаточно сформированной, раздетой и, казалось, менее боеспособной. Нас разбили, как я понимаю сейчас, потому, что у них была вера в то, за что они боролись. В нашей армии этой веры не было...

Так говорил подсудимый Анненков.

Атаман Анненков думал иначе.

Проигрыш набега он объяснял чисто военными просчетами и проникновением в его отряд «красных гусар» — голубых либо черных по цвету башлыков и мундиров, красных по убеждениям, по цели в жизни.

Осадив лепсинцев в их главной цитадели, сохранившей себя в книге истории под именем Черкасской обороны, он писал в то время своему другу:

«Я хочу сосредоточить хороший кулак и ударить так, чтобы не было осечки».

И тут же:

«Кстати скажу, оружия мы получили достаточно, так что я сформировал 2-й киргизский полк и имею оружия еще в запасе. Патронов полковник Никитин привез один миллион, Семенов выслал пятьсот тысяч снарядов».

Между тем осажденные считали патроны штуками и стреляли только тогда, когда нельзя было не стрелять.

Но и не стреляя, торжествовали победы: флаг цвета крови на древке с отметинами казачьей шашки стоял гордо на гордой высоте и был виден по ту и по другую сторону земляного вала. Флаг звал к себе.

Вот что было в одном из приказов Анненкова:

«В ночь на 29 мая гусары 2-го эскадрона полка черных гусар Петр Порозов, Иван Парубец, Надточий и Никитин из села Майского перебежали на сторону большевиков. По данным, добытым дознанием, произведенным по этому делу, видно, что крестьянин села Майского Лепсинского уезда Иван Шиба, 27 лет, настроенный враждебно к существующему правительственному и государственному строю России, подговорил гусар к побегу и способствовал этому побегу. Кроме того, это же лицо, то есть Иван Шиба, позволяло себе в присутствии партизан и частных лиц произносить дерзкие, неодобрительные и клеветнические отзывы о правительстве, его действиях и распоряжениях».

А в другом приказе:

«Из предъявленного мне дознания, произведенного начальником милиции Степановского района, видно, что лепсинский мещанин Файзрахман Елеусинов, проживая на урочище Бугой, что в пятнадцати верстах от селения Степановского... поддерживал связь с большевиками, два раза возил какие-то пакеты к большевикам, три раза принимал у себя ночью большевиков. Лепсинский мещанин Зулкариай Елеусинов привозил Файзрахману Елеусинову два пакета неизвестного содержания для передачи большевикам».

На призывный красный флаг шли русские, казахи, киргизы... Упреждая грозу возмездия, Анненков предпринимает длиннейший тур судебных и внесудебных расправ. Почти ежедневно (в июле девятнадцатого года— 2, 3, 4, 5, 8, 12, 13 и т. д.) объявляет он в приказах «во всеобщее сведение» приговоры военно-полевых судов с одинаковой во всех случаях постановляющей частью: «по лишении всех прав состояния подвергнуть (такого-то) смертной казни через расстреляние».

Посыльные штабов на бричках с ведрами клейстера объезжают округу Семи рек, расклеивают повсюду тысячи устрашающих приказов, а люди бегут, черные гусары, поселяне и станичники становятся красными.

Волна террора не выносит на своем гребне никакой надежды для атамана.

Напротив.

В конце 1919 года восстает против белых входившая в его отряд бригада генерала Ярушина, а в предвесенье следующего, 1920 года сторону красных принимает второе лицо той же «феерической переклички», правая рука Анненкова, его помощник и заместитель полковник Асанов. Весть об этом настигла Анненкова в юрте хлебосольного бая, где он спал, оторвавшись на своих итальянских колесах от армии, шедшей за ним в направлении границы.

Анненков верил и не верил: в приказе Асанова № 1, доставленном ему «верным человеком», стояло:

«Атаман Анненков бежал за границу. Полную власть в отряде принимаю на себя. Всем полкам оставаться на местах и ждать моих распоряжений.

Довольно проливать братскую кровь ради славы!

Полковник Асанов».

Позже Анненков недоумевал в «Колчаковщине»: «Сибирский казак, антибольшевик до мозга костей, служивший атаманом еще в мирное время, бывший с ним в одной сотне. И вдруг такой приказ. Что это? Сон?».

Почти сорок лет и почти ежедневно на моем столе -—новый форменный сшив, новое судебное дело, но если из всей этой бесконечной череды дел и уголовных сюжетов выбрать самые впечатляющие по крайней жестокости и бесчеловечности, они вряд ли ужаснут больше, чем одно это дело. И вряд ли в каком-либо другом деле найдется такая яркая позитивная сторона, такие мужественные, самоотверженные характеры борцов за Советы, как в этом деле.

Из великого множества примеров, частью уже приводившихся выше, сошлюсь лишь на один в точной его формуле, какую он получил в обвинительном заключении.

«Член партии, уполномоченный политотдела тов. Тузов допрашивался самим Анненковым, причем на требование Анненкова сказать, что Советская власть идет по неправильному пути, обещая при этом тов. Тузову даровать жизнь, тов. Тузов в ответ на это требование плюнул Анненкову в глаза и сказал: «Лжешь ты, паразит!». Тов. Тузов был немедленно казнен».

Говорят, в тот вечер телохранители не нашли своего владыку. Осторожный и мнительный, он имел, по обыкновению, две квартиры, две юрты, две палатки. На этот раз его не было ни в одной. И только наутро его заметили в конюшне, у своего любимого скакуна Мавра. Он сидел на тюке прессованного сена и надсадно курил, что позволял себе крайне редко.

***

Молоденький офицер из полка «черных гусар», сын богатого золотопромышленника, недавний гимназист, тайно оставил эшелон, готовый к отправке «на операцию». В будке стрелочника он расшнуровал краги и, связав два шнурка в один, повесился на печной трубе. Из закоченевшего кулака с трудом вынули крошечную предсмертную записку:

Все в мире неверно, лишь смерть одна
Всегда неизменно верна.
Все сгинет, исчезнет, пройдет, пропадет,
Она не забудет, придет.

«Черный гусар» сам позвал ее, и она пришла.

Припомнив этот случай, я спросил адвоката Цветкова, насколько явственно ощущалась на суде атмосфера обреченности и страха, постоянно царившая в частях Анненкова.

Он покосился на мой карандаш и попросил:

— Только не записывайте, пожалуйста... Вы хотите, чтобы я говорил о чувствах. Понимаете? Чувства и — карандаш, диктовка... Вы не хуже меня знаете, что на всяком суде бывают картины, события, которые не оставляют следа на бумаге — в протокол попадают только слова. Слова тех, кто видел или слышал, слова тех, кто делал, творил зло. Между тем, пауза перед ответом, интонация, ухмылка из-под усов, нечленораздельный звук, смешок, мольба или холодное бешенство в чьих-то глазах порой говорят нашим чувствам куда больше, чем трескучие объяснения и свидетельства...

На суде, о котором мы говорим, было немало потрясающих сцен, лишь отчасти угодивших на лист протокола.

Одну вот такую сцену и я позволю себе воспроизвести, отвечая на ваш вопрос о страхе.

Вообразите немудрящего сухонького мужичонку, донельзя издерганного, пугливого, — нелепый цветастый жилет с чужого плеча, необычный для сибирских широт соломенный бриль в опущенной руке, развинченная походка, и не поймешь, для какой цели свежеочиненный плотницкий карандаш за ухом...

Председательствующий спрашивает: «Что делали у Анненкова?» — «Служил». — «Ну, а точнее». — «Служил в каптерке». — «Что-нибудь слышали о расстреле своими своих по приказу Анненкова?» — «Не понимаю вопроса...»

Он, конечно, все понимает, этот чужой жилет, походная каптерка которого чутко отзывалась на малейшую убыль в отряде. Председатель суда видит это и так неумолимо и плотно припирает каптерщика, что тот, наконец, сдается: «Было. Ставили казаки казаков к стенке».

— Что скажет на это подсудимый Анненков? — спрашивает председательствующий.

Анненков поднимается, нервно покусывая ус: «Так это ж слизняк, — говорит он, — пустышка! Да, да, я сознаю, я не вправе аттестовать свидетеля, но поймите... В отряде он был соглядатаем, тайно осведомлял контрразведку о красных настроениях. Мы не трогали инакомыслящих, двери казарм и эшелонов были открыты для их ухода, но... И еще одна подробность — после меня атаманами для свидетеля стали Меркуловы13. Каптенармусу не хватило войны. Он еще около года дрался с Советами на Дальнем Востоке. Жилетка на нем красная, а вот какого цвета его убеждения? Я не могу доверять его показаниям...»

Анненков превзошел самого себя. Чтобы бросить зловещую тень на каптенармуса, он заговорил на весьма рискованную для себя тему о красных настроениях, признавая, что они случались в отряде.

Не помню точно, в тот же день или на следующее утро свидетель заявил председателю:

— Я знаю об Анненкове больше, чем сказал, допросите еще раз.

И вот перед судьями снова тот же замаянный человечек с плоским плотницким карандашом за ухом. Все ждут чрезвычайных сообщений. Пересказав свои первые свидетельства, каптенармус добывает из кармана записную книжку. И тотчас же в зале рождается вполне отчетливый, хотя и негромкий посторонний звук. Откуда это? Свидетель ежится, переводит глаза на скамью подсудимых...

Я делаю то же самое и вижу перед собой очень бледное лицо Анненкова, его характерную ухмылку молчаливого бешенства из-под крашеных усов и в наступившей тишине слышу, как он повторяет одно, незнакомое мне, нерусское, быть может, просто жаргонное слово. Свидетель воспринимает это слово, как удар хлыста. Кажется, он стал еще меньше и на требование председателя продолжать рассказ с решимостью отчаяния крутит шеей: «Ничего больше не знаю. Не знаю, не знаю...» — «Ну, а как со службой у Меркулова?» — «Служил...»

Слово, нагнавшее на свидетеля столько паники, в протокол, я думаю, не попало. Не буду скрывать, мне очень хотелось доискаться до его смысла. И вот после приговора в скверике у театра — суд шел в театре имени Луначарского— я вел со свидетелем тихую доверительную беседу. Но стоило мне придать моему любопытству форму прямого вопроса, как все мгновенно переменилось. Свидетель поднялся, глядя на меня затравленно и жестко: «Зачем вам это слово?». Лицо его выражало ожидание и страх: «Не ваше это дело, не ваше, не ваше...» Он плакал, отворачивался и прятал свои слезы. Это была истерика. Он и теперь боялся Анненкова...

Что же это за слово? Чем оно страшило тех, кто разделял когда-то пути атамана?

Прямого ответа на этот вопрос бумаги, естественно, не сохранили. Но вот одна догадка кажется достойной внимания.

Анненковскую контрреволюцию суд изучал, исследовал поэтапно, условно расчленив ее во времени и пространстве на восемь самостоятельных кусков.

Один из эпизодов участники процесса назвали «прощанием». Здесь виделось каменное окно Джунгара, последние версты, последние пограничные пикеты. Граница делит армию надвое: одни идут с Анненковым на чужбину, другие поворачивают обратно к родным старым гнездам.

Прощание с Россией.

«Все уничтожено, — писал Анненков в «Колчаковщине». — Один за одним в полном порядке с песнями, с музыкой уходят полки из деревни... Первыми и последними... идут самые надежные. В середине — артиллерия и мобилизованные. Куда идут — никто не знает, даже начальник штаба. Продуктов на десять дней. Особенно трудно уходить Драгунскому полку, сформированному из этого же района, уже признавшего Советскую власть... Слышится приказ атамана: «Полкам оттянуться друг от друга на две версты!» Полки оттянуты, теперь они уже не видят друг друга.

Остановка.

К одному из средних полков подъезжает атаман, приказывает: спешиться, снять все оружие, отойти от оружия на 600 шагов. Все недоумевают, но исполняют приказ без промедления.

Личный конвой атамана — между безоружным полком и оружием. Атаман медленно подъезжает к полку.

— Славные бойцы, — говорит он, — два с половиной года мы с вами дрались против большевиков... Теперь мы уходим... вот в эти неприступные горы и будем жить в них до тех пор, пока вновь не настанет время действовать... Слабым духом и здоровьем там не место. Кто хочет оставаться у большевиков, оставайтесь. Не бойтесь. Будете ждать нашего прихода. От нас же, кто пойдет с нами, возврата не будет. Думайте и решайте теперь же!

Грустные стоят люди: оставлять атамана стыдно, бросать родину страшно.

Разбились по кучкам. Советуются.

Постепенно образовались две группы.

Меньшая говорит:

— Мы от тебя, атаман, никуда не уйдем!

Другая, большая, говорит:

— Не суди нас, атаман, мы уйдем от тебя... Но мы клянемся тебе, что не встанем в ряды врагов твоих.

Плачут. Целуют стремя атамана...

Оружие уходящих уложено на брички. Последний привет, и полк двумя толпами уходит в противоположные стороны, на восток и на запад».

Судьбу обезоруженных Анненков не прослеживает.

Это делает другое лицо: Д. Матрон, следователь по особо важным делам.

«Изъявившие желание вернуться в Советскую Россию, — стояло в обвинительном заключении, — были раздеты, потом одеты в лохмотья и в момент, когда проходили ущелья, лущены под пулеметный огонь Оренбургского полка».

В суде тезис Матрона о расстреле Анненковым своих вчерашних сподвижников исследовался с большой глубиной и всесторонностью. Но в числе других обвинений стояла еще одна «массовая экзекуция» с участием того же Оренбургского полка — расстрел поднявшей восстание ярушинской бригады, — многое было подобным, и потому постепенно сложилось впечатление, будто это не две, а одна расправа, расправа над ярушинцами.

Прокурор в своей речи не смог назвать — это было попросту невозможным — хотя бы приблизительное число жертв для первого и второго событий, что позволило адвокату Борецкому сделать следующее заявление:

— Вчера обвинение проявило в отношении цифры расстрелянных удивительную корректность. Обвинитель мог бы полезно воспользоваться ею, но он, так сказать, с величайшей ласковостью погладил эту цифру, не фиксируя на ней внимание суда, как будто желая этим сказать: «Не трогайте эту тысячу людей, погибших от руки Анненкова. Пусть они лежат присыпанные песками Ала-Куля».

При всей своей нарочитой кокетливости заявление адвоката в общем то было справедливым, и прокурор в реплике не настаивал на двух «экзекуциях».

Осудили Анненкова за одну — за расстрел ярушинской бригады, — доследование же дела по второму пункту, по-видимому, представилось нецелесообразным.

Между тем это «доследование» уже шло полным ходом.

Белесой ранью 4 августа 1927 года шоколадный газик с неестественно высоко поднятым ветровым стеклом перебежал из Китая в СССР и, огибая каменную террасу, стал углубляться в Семиречье. Днем позже человек в макинтоше, шофер, плечистый пограничник в хрустящих ремнях и их спутница сгрудились у крыла автомашины, чтобы занести в толстую кожаную книгу акт следующего содержания:

«1927 г., августа, 5 дня. Мы, нижеподписавшиеся: консул СССР в Чугучаке Гавро, начальник погранзаставы Джербулак Зайцев, секретарь ячейки Фурманова, шофер Пономарев, составили настоящий акт в нижеследующем: сего числа мы прибыли на автомобиле в район озера Ала-Куль и, не доезжая до самого озера трех, приблизительно, верст, в местности Ак-Тума нашли пять могил, четыре из которых с надмогильными холмами, а одна из могил открыта и наполнена человеческими костями и черепами... В местности Ак-Тума была приготовлена особая часть из Алаш-орды, которая и изрубила расформировываемых (Анненковым.

В. Ш.) числом около 3800 человек».

В знойном Семипалатинске левый столик судебной полемики оспаривал тезу правого о том, что Анненков истребил тысячи своих солдат, а в западнокитайском Чугучаке тем временем «Ундервуд» под синюю копирку торопливо отстукивал на рисовой бумаге письмо советского консула в Москву:

«Анненкова пугал призрак восстания в своих частях... Разбитый по всем направлениям, потерявший всякую надежду на свои части, не в состоянии видеть лиц солдат... Так как на всех этих лицах написана одна мысль, как можно скорей вернуться к мирной жизни... он в марте месяце (1920 года — В. Ш.) направляется к западной границе Китая и приступает к осуществлению давно задуманного плана, чтобы истребить на 75— 80% свои части, дабы предупредить восстание... Для этой цели Анненков издал вероломный приказ, в котором как истый предатель и провокатор по отношению к своим же солдатам объявил, что все солдаты, желающие вернуться на родину, могут вернуться, дабы не нести тяжести неизвестного пути. Приказ был написан в торжественном стиле, языком манифеста...

За два месяца были приготовлены могилы. Крупные баи и другие прислужники Анненкова объявили населению, что могилы предназначены для хранения оружия. Специальные люди под видом проводников провожали анненковских солдат к могилам, где их уже ожидали...»

В том же письме говорилось: всех, кто шел на родину, посылали в город Карагач, хотя такого города не было. Мнимые проводники объясняли обреченным, что в городе Карагаче их ждут подводы, пища, там им укажут дорогу.

Карагач.

Город, которого из было.

Уж не это ли слово и сказал в суде Анненков каптенармусу?

Это.

***

Остается рассмотреть два вопроса.

1. Под Омском в Захламино у Анненкова было 24 шашки, на переходе в Иссыль-Куль—5, перед границей с Китаем — около 29 тысяч. Что позволило ему сколотить столь крупное соединение, державшее в трепете обширную округу Семи рек?

2. Какую судьбу, какую долю готовил он Семиречью?

23 января 1920 года Анненков подписал приказ №23 с концовкой следующего содержания:

«Начальника Семиреченского края походного атамана всех казачьих войск генерал-лейтенанта Дутова зачислить в списки лейб-атаманского моего имени полка»14.

Дутов надел черкеску лейб-атаманца, красный башлык, принятую в этом полку старомодную шашку, но подчиненным своего собрата, естественно, не стал — это был лишь жест воинской почести. Приказ № 23 имел другую сторону: он был символом единения двух белых армий — дутовской и анненковской.

Шеститомник судебного дела утверждает, что не вся гонимая красными орава дутовцев влилась в армию Анненкова — что-то прямиком проскочило в Китай. Но факт фактом: Анненков пополнялся за счет битых. Приращения подобного рода были чисто механическими. Через границу он хлынул тремя потоками, из которых два (левый—генерала Бакича и правый — генерала Щербакова) были также готовыми пристяжками.

О людях Анненкова, как помнит читатель, Болдырев говорил: были сыты, хорошо одеты и не скучали. Не слишком опасная, по преимуществу полицейская, сытая и нескучная служба у Анненкова могла привлекать к нему и действительно привлекала людей, лишенных настоящей опоры в жизни, искателей легкой добычи, дезертиров, уголовников.

Свидетеля из анненковцев спросили в суде:

— Не помните ли, чем вас полковой артельщик жаловал на завтрак?

— Борщ со свининой, кулебяка, гречневая каша...

— На обед?

— Обратно борщ. Иногда выпекали шаньги, бублики.

— А горилка?

— Первач из-под полы, маньчжурский спирт, французское вино.

Отряд Анненкова пополнялся, как уже отмечалось, и за счет мобилизованных. Их-то по преимуществу и присыпали потом пески Ала-Куля, они-то и устраивали восстания, брели, ища на горизонте желанный и ненаходимый Карагач.

Но главной жилой штабов пополнения была добровольщина.

Что же, помимо сытных наваров и первача, влекло чубатых и стриженых в стан атамана, кого записывали в свои книги военные чиновники?

К Анненкову липла, главным образом, состоятельная часть Сибирского и Семиреченского казачьих войск, кулацко-атаманская верхушка, а в определенной части и середняки, привлекаемые посулами навечно укрепить на Руси казачьи привилегии.

Крепко держалась атаманская верхушка за царский надел, за аграрные привилегии. И потому, когда Анненков, завладев казачьей реликвией — знаменем Ермака, принялся распускать слухи, что он вернет казакам казачье, кулаки, званое казачество, да и вообще дюжие хозяева из казаков потянулись в его стан. Выиграл Анненков две-три стычки на Верхне-Уральском фронте, побил безоружных мужиков в Черном Доле, осадил лепсинцев, кстати не казаков, а новоселов — вот и оброс оравой. А когда одержал победу в собственном лагере, над своим конкурентом генералом Ионовым, тогда уже все четыре туза попали ему в руки.

Традиционное истолкование Анненкова — каратель, зверь;

Это верно, конечно, но не полно.

Каратель был еще и политиканом. Мелким, мелкотравчатым, и все-таки политиканом. Он делал попытки воссоздавать, восстанавливать прошлое и, следовательно, был здесь тем же, чем был и везде — разрушителем. Невозможно восстановить прошлое, не разрушив настоящего.

Эта обманчиво позитивная деятельность — проведение крестьянских съездов, чисто платонические занятия денежным хозяйством, устройство новых управлений и постовых служб милиции и пр. и пр. — имела своей изнанкой заботу о дюжем казаке-хозяйчике. Анненков хотел возврата замшелого средневековья в хозяйстве и быте казачества, в котором, по выражению Владимира Ильича, «можно усмотреть социально-экономическую основу для русской Вандеи» 15.

Три привилегии сибирского казачества: земельный надел от царского каравая размером в 52 десятины на хозяина с запасом до 10 десятин, территориальная обособленность и, наконец, войсковой круг, войсковой атаман, или иначе особое управление, чаще других казачьих прав становились предметом разговора в судебном заседании.

Округой Семи рек правили одно время два царька— самозваный атаман Анненков с его мнимо-партизанской дивизией и «законный» атаман Ионов, «помазанный» на атаманское место решением казачьего круга Семиречья. У Ионова было куда меньше головорезов, чем у Анненкова, но он был «единодержцем» булавы, символа власти над казаками, и с этим нельзя было не считаться.

В суде Анненкова спрашивали:

— Значит, вы и генерал Ионов собирали крестьянские съезды?

— Да.

— С каким главным вопросом?

— Сплошное оказачивание района Семи рек.

— Чья это идея?

— Ионова.

— Цели?

— Устранение борьбы и раздоров. Крестьяне-поселенцы переписываются в казачье сословие, и тем самым кладется конец вражде между ними.

— Вы разделяли этот проект?

Анненков усмехается: нет, конечно.

К месту съездов он по обыкновению прибывал с пунктуальностью главнокомандующего на холеном гарцующем Мавре, в эффектном мундире лейб-атаманца или кирасира, всегда с оравой телохранителей, пестрых, как попугаи, и, устроившись на низком походном стульчике в стороне от президиума, молча курил сигару. Речей он не произносил — слушал. Речи, плавные, как архиерейские проповеди, полные патетики и старых слов, были сладкой ношей другого устроителя съездов — Ионова. Внешне они казались друзьями. Но это были два паука в банке, всецело поглощенные одной задачей: сожрать друг друга.

Сущность политики тотального оказачивания как нельзя лучше выражает и разъясняет сам Ионов приказом № ЗЗ/б от 20 декабря 1918 года.

Вот два извлечения из этого приказа:

«Семиреченское казачество призывает все крестьянское население старожильческих русских поселков области, ближайших к казачьим районам, и тех новоселов, кому противна коммуна, а дорога Россия, влиться в казачество со всеми землями».

И чуть ниже:

«Казачество не может и не в силах призвать теперь в свою среду поголовно и без разбора всех крестьян-новоселов ввиду враждебного отношения к станицам и старожильческим поселкам их значительного большинства, которое добровольно шло в передовых рядах большевизма на разрушение и на попрание права и свободы русского народа».

Цель ясна: всех, кому не по душе Советы, собрать в единый кулак. «Во казаки» приглашаются лишь противники коммуны.

Справедливости ради следует заметить, что Ионову доставало на этот раз трезвости считаться с таким горьким и упрямым фактом, как невозможность изгнать всех новоселов с земель, смежных с казачьими.

Анненков думал по-другому.

Забавляясь сигарой, он видел, конечно, что дебаты на крестьянских съездах отражают острейшую борьбу но только между новоселами и званым казачеством, но и внутри казачества между верхушкой и голытьбой, между пришедшими с фронта и тыловиками. Привыкший рубить, а не развязывать, он искал способа освободиться от опеки Ионова, похоронить его идею оказачивания и, скрутив новоселов, утвердить над Семью реками одну господствующую фигуру казака-хозяйчика.

И вот как-то в степи лейб-атаманцы Анненкова перехватили по его тайному приказанию кавалькаду из трех всадников — Ионова, его ординарца и члена войсковой управы, — закрыли их под замок и напустили такого страху, что Ионов, схвативши перо, написал Анненкову унизительнейшую слезницу: дескать, обещаю тебе, боевой коллега, забросить «навечно» всякие занятия политикой и «до кончины своей пребывать в домашнем кругу, разделяемом любящей женой и детками».

Анненков сделал вид, что генерал был схвачен в типчаках и сунут под замок без его ведома, выпустил узника, извинился и тут же издал приказ, расклеенный назавтра на всех столбах и заборах: в приказе, на всеобщую потеху, рассказывалось о похождениях «храброго генерала Ионова», приводилась выдержка из его письма.

Ионов смотался в Омск и не вернулся.

Расчищая дорогу к «единодержавию», Анненков наводил мосты и к Алаш-орде, контрреволюционной буржуазно-националистической байской организации. Он сформировал два алашских полка, потом еще один, именуемый конно-киргизским, а для управления «мыслью и духом» личного состава этих соединений — аппарат мулл, явно алашордынской ориентации. Сначала это было сделано для 5-й стрелковой дивизии, приданной ему приказом командира Степного корпуса.

В приказе говорилось:

«Для удовлетворения религиозно-нравственных нужд джигитов киргизских полков разрешаю пригласить лиц мусульманского духовенства (мулл) с отпуском на содержание средств из казны по норме, установленной постановлением Совета министров от 1 июля с. г. за № 430 для священников войсковых частей».

Кандидаты в муллы проходили испытания, а назначались они и перемещались только приказом атамана.

Таким, примерно: «Вьючно-верблюжьего военного батальона исправляющего должность муллы Бектимирова Дишислама перевожу на службу в 3-й конно-киргизский полк» (из приказа № 240 за 1919 год).

Общественный обвинитель Мустамбаев, казах по национальности, констатировал в своей речи, что Анненков, служивший до войны в Туркестане, хорошо знал жизнь, быт и язык коренного населения, но, так же, как и Колчак, презирал его, не обнаруживая намерения устраивать народности этого края.

— Казалось бы, он должен был задаться вопросом: ну, победим большевиков, а что дальше? —говорил обвинитель. — Этот вопрос не занимал его, да и не мог занимать. Молодчики его пороли казахов, таранчинцев, дунган и думали, что казахи, таранчинцы и дунганы только для этого и существуют. Пороли и — достаточно!

Мустамбаев отмечал, что Анненкова могли занимать лишь нарождающаяся национальная буржуазия Туркестана и Алаш-орда—опереточное правительство, игрушка в руках деятелей такого сорта, как генерал Дутов и он, Анненков.

С национальной — казахской и киргизской — буржуазией Анненков заигрывал.

Чтобы подтвердить эту мысль, обвинитель сослался, в частности, на представление атаману, сделанное ему одним из подчиненных штабов:

«...Я уже докладывал, что в этом, Уль-Турфанском, районе должны находиться представители киргизских и каракиргизских родов. Во главе последних стоит один из рода Сарыбачишей. Его можно найти в Кашгаре или Аксу...

Привлечь его и других к сотрудничеству с нами] можно следующими мерами:

1) выдавать определенное жалованье,

2) гарантировать переход в полное вечное владение земельного участка на урочище Ак-Пикет Пишпекского уезда,

3) гарантировать присоединение к Сарыбачишевской волости Пишпекского уезда соседних волостей,

4) пообещать... что, по крайней мере в первые годы, волостными управителями в Сарыбачишевской волости будут только лица, желательные для главарей этого рода».

Кем же был этот человек? Каким он рисовал себе будущее— для себя, для края Семи рек?

Анненков любил фотографироваться. И всюду—среди конвойцев-телохранителей, в компании французского генерала Дюкю, с приближенными и Денисовым под зловещим черным штандартом, на белоатласном кокетливом аргамаке и даже у гимнастического коня — это самодовольный царствующий сотник.

Жест, поза.

Староказачий, любовно ухоженный чуб, вздымающий фуражку. В оппозиционных Анненкову белоэмигрантских газетах эту карамельную внешность называли «патретом».

Но вот совсем другое: на неуловимом для глаза очень низком сиденьице — восточный владыка в цветастом восточном халате, полы которого заброшены выше колен, в роскошной меховой шапке, калмыковатая раскосинка утонула в сытой блаженной улыбке.

Это барин по духу.

Он знал слово «демократия» и даже пользовался им. Соглашался с идеей Учредительного собрания. И даже на суде. Вот так к примеру:

— Очень поверхностно, на ходу я читал в свое время программы разных партий—кадетской, эсеровской.... Принимал Учредительное собрание, приветствовал, думал, что оно изберет нового царя, не такого дряблого, как Николай. А новый царь будет опираться на земство.

Он пытался при случае касаться и других более тонких понятий, одинаково далекий и от этой тонкости, и от самих понятий.

В личном владении Анненкова состояла прекрасная конюшня скаковых лошадей, с нею он никогда не расставался, она перевалила Джунгар с охвостьем анненковцев, а в Китае стала конным заводом, который Анненков содержал на паях с губернатором Синьцзянской провинции. Команда егерей в кокетливых шапочках с павлиньими перьями, занятая уходом за скакунами — они делали это в Семипалатинске, Уч-Арале, Андреевском, — перешла на положение работников заводчика.

У него был личный повар, личный парикмахер, почти ежедневно подрезавший и подвивавший атаманский чуб, личный гардеробщик — Анненков каждый день красовался в новом мундире: сегодня он кирасир, завтра — лейб-атаманец, послезавтра — улан или гусар.

При атамане была обойма телохранителей, хор песенников, управляющий личным зверинцем (помимо лошадей, он таскал за собой волков, медведей, лис). Когда атаман, разбросив длинные крюковатые ноги, валялся после обеда на походной койке, его «собственный» духовой оркестр исполнял на удалении минорные вещицы.

Имел он и своего шута, как царь Петр знаменитого Балакирева. Это был штаб-ротмистр, великий умелец строить потешные рожи и рассказывать анекдоты для избранных. Шут-ротмистр ночевал обычно в одной из квартир атамана.

Был у него и палач — это уже для других — пан Левандовский, с которым он обходился по обыкновению очень учтиво. По утрам, встречая его, приветствовал на польский манер двумя пальцами, спрашивал, что слышно о пани Левандовской, торговавшей в Омске спичками.

Коренным жителям Туркестана готовил Анненков ту же тюрьму народов, что и Колчак, а всей России—сильную личность, царя помазанного (быть может) Учредительным собранием.

Это, так сказать, в плане России.

Ну, а что он готовил земле, на которой жил? Семиречью?

29 июня 1919 года Анненков подписал приказ со словами:

«Объявляю телеграмму Чугучагского консула Долбежева от 26 июня с. г. № 304: «Наш консул в Кульдже Люба телеграфирует мне следующее: просьба передать министру иностранных дел, копию атаману Анненкову—слух отозвания Анненкова с Семиреченского фронта вызвал здесь большую тревогу, так как население привыкло связывать освобождение Семиречья с именем атамана. Люба. 558».

Приказ этот нацелен на ставку Колчака, принявшего решение срочно перебросить армию Анненкова на Екатеринбургский фронт, который на глазах разваливался и угасал под ударами Красной Армии. Анненков не хотел оставить «свои» Семь рек и потому обставлял это свое нехотение демаршами дипломатов, по мнению которых (вернее по словам) освобождение Семиречья— успешный исход Черкасской осады—без Анненкова было невозможно.

Ну, что ж, ход как ход.

Однако в каких же видах?

На одной из страниц дела утверждается, что Анненков строил планы создания своего независимого «государства»: «Занять Верный, организовать новое казачье войско и стать диктатором, не подчиняясь никому».

Гипотеза эта еще ждет своего исследователя. И когда он вплотную займется ею, ему не обойтись без шести томов этого дела.

Анненков не сказал, строил ли он для себя государство — латифундию у Тянь-Шаня. Сказали данные дела.

1. Анненков командирует в Китай своего эмиссара, полковника Сидорова с письменным предписанием «приступить к организации (в Китае, разумеется. — В. Ш.) годных для моего отряда партизан» и с устным — потрясти русских промышленных и торговых тузов, перетащивших свои сокровища за границу. Людей Сидоров не добыл, а вот золота и... опия привез в преизбытке. Дателями на анненковскую «империю» стали: товарищества «Экспорт и импорт», «Тянь-Шань», фирмы Ибрагимова, Юничева и пр.

2. Пикеты Колчака на западных участках возможного сближения с Красной Армией усиливает своими людьми и вооружением.

3. Форсирует исход осады Черкасского, хотя для ухода в Китай эта победа попросту не нужна.

4. Производит зондаж Верного, тайно переправляет туда своих лазутчиков.

5. Личный состав ионовской милиции шерстит, чистит и в конечном итоге зачисляет в штаты своих полков.

6. Перед тем, как окончательно скатиться в Китай, долгое время стоит в заснеженных ущельях перевала Сельке, ждет, оглядывается на Россию.

Да, наконец, и то, что уже сказано, — заигрывание с Алаш-ордой и расправа.

Анненков боялся что вчерашние его солдаты будут его сегодняшними врагами. А так как почти все мобилизованные — семиреченцы, это — враги в собственном доме.

Вернуться в такой дом невозможно.

***

Человек, которого общество посылает в суд с широким обязывающим мандатом обвинять от его имени, призван выразить то, что общество видит в деле, чего хочет, чего ждет от суда. Видит, хочет и ждет. Он, этот общественный обвинитель, занимает место за одним столиком с прокурором — справа от судей и подобно прокурору черпает материал для своих выводов из бумаг следствия, из жизни, наблюдаемой и творимой в суде.

В деле Анненкова общественное обвинение черпало материал не только из этих двух источников. Обвинение начиналось задолго до суда, до правого столика.

Песками, полынной типчаковой степью скакал в июньскую сушь наездник в алом праздничном малахае. Он искал и находил людей, боровшихся в свое время с анненковщиной, страдавших от ее разгула, встречался с героями «Черкасской обороны», с партизанами славного соединения «Горных орлов Тарбагатая». В аулах, в рабочих поселках, станицах, на пастбищах у костра он добывал из притороченной к седлу кожаной сумки толстенную памятную тетрадь, чтобы занести в нее факт, имя, случай, географическое название. В стальном сейфе Военной коллегии хранились к той поре четыре тома анненковского дела, а здесь, на берегах Семи рек, на бумагу ложились новые подробности той же трагедии.

25 июля 1927 года в день и час, когда Мелнгалв, председательствующий в процессе, открыл первое судебное заседание, алый малахай и сумка с тетрадью уже лежали на правом — прокурорском столике. Наездник занял место общественного обвинителя.

Ноша общественного обвинения была поделена между тремя представителями четырех губерний — Алтайской, Новосибирской, Джетысуйской (Семиреченской), Семипалатинской, и каждый представитель прибыл со своей кожаной сумкой.

Триумвират обвинителей — Мустамбаев, Паскевич, Ярков — превосходно знал, что именно видело общество в деле Анненкова, чего оно хотело, чего ждало от суда. Каждый из троих не только побывал там, где жила правда об анненковской деспотии, но и запасся богатейшим багажом сведений, социальных, политических, чисто военных о белогвардейской контрреволюции, колчаковщине, интервенции, атаманах, о начале и конце анненковщины. Обвинители от общества хорошо знали мемуарную литературу—записки и дневники В. Болдырева, Г. Гинса, А. Будберга, К. Сахарова, М. Жанена, пикировку М. Жанена с А. Ноксом, новейшие труды советских исследований, читали периодику русской белой эмиграции.

Мустамбаев сетовал в речи на собственную беспомощность в вопросах права, но вот он формулирует юридические основания ответственности Анненкова, и — какая удивительная свобода мышления, какие знания!

— Мы судим Анненкова не за убеждения, — заключает он в этой части своей речи. — У нас есть еще, к сожалению, немало старичков, которые никак не могут расстаться со своими сладкими мечтами о восстановлении монархии. То великий князь Николай Николаевич, то Кирилл, то еще какая-то третья ублюдочная фигура видится им на опустевшем российском престоле. Этих мечтателей судит сама жизнь, и она переубедит их, переупрямит.

Повторяю, мы судим Анненкова не за монархизм в мыслях, платонический, мечтательный. Мы судим его за монархизм, конкретно проявленный в действиях, за действия по восстановлению палочного режима.

Прокурору не надо было учить своих коллег азам истории, политики, права и даже искусству, тактике и такту следственного допроса — многое они знали сами и многому учились по собственному почину. Не к ним, а от них шла помощь.

На судейском столе — четыре тяжких тома, эпопея, вышедшая из-под пера следователя по особо важным делам. Мустамбаев, Паскевич и Ярков предложили новый, более щедрый сведениями, изустный вариант этой эпопеи, выявив и назвав прокурору, а через него и составу Коллегии более ста новых свидетелей, частью уже прибывших в Семипалатинск. Коллегия постановила допросить сверх досудебного списка еще 99 человек, и эта нетронутая целина исследования стала главным мотивом, злобой процесса.

Представители общественного обвинения были чрезвычайно деятельны и в допросах.

В одном из четырех маленьких интервью с адвокатом Цветковым я спросил:

— Скажите откровенно, что было самым впечатляющим на процессе?

— Общественное обвинение. И еще, пожалуй, — председательствующий.

— То есть?

— Он с удивительным тактом управлял разбором дела. Даже в мелочах, я это подчеркиваю.

— Не назовете примера?

— Мой коллега Борецкий с настойчивостью, достойной лучшего применения, требует от свидетеля сказать, сколько именно верст от такого-то населенного пункта до такого-то. Кстати, замечу, что знать это расстояние было далеко не безразлично. Председательствующий извлекает из планшета какую-то рогатую штучку, ставит ее на железную ногу — на что именно, я не вижу, и, улыбнувшись, прерывает Борецкого: «Позвольте мне помочь свидетелю. До пункта... — он называет его, — сорок пять километров. По карте».

— Чья же речь вам особенно понравилась?

— Паскевича. Конечно, таких сильных сторон оратора, как магнетический голос, превосходная дикция, настоящий бойцовский темперамент протокол не свидетельствует, но... Словом, прочтите ее при случае.

Я прочел эту речь и перенес в записную книжку вот эти слова: «В наших сердцах мы не находим ни оправдания, ни снисхождения. В общественном смысле Анненкова и Денисова уже нет. Они менее реальны, чем те, кого они убили».

Вот, пожалуй, и все.

Пока я писал эти страницы, я постоянно чувствовал возле себя биение двух сил, видел два мира, над моей головой скакали и стреляли красные и белые.

Ум, опыт, наитие, перо моего собрата-следователя выявляли и воссоздавали только одну силу, неправую, виновную, казнимую, силу прошлого, прошлое, если говорить в общем значении. Но другая, правая и победная, сама вторглась на его страницы, и, хотя о ней писали другие в других книгах, другими словами, она искала своего места и здесь. И здесь было ее место, ее кровь. Здесь она судила.

Кровная наша — это и есть Советская власть.

Кровная потому, что она от нашей плоти, и еще потому, что большой крови стоила она нашим людям.

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

Главная Проза Публицистика Конец атамана Анненкова